Три повести
Шрифт:
Она не бросилась к нему, не припала, не вскрикнула. Она только, будто сразу ее покинули силы, опустилась возле него на диванчик.
— Ты ли? — Она вся дрожала, и он прижимал ее к себе за плечо, не смея ни поцелуем, ни словом нарушить эту минуту. — Я думала — и нет тебя… — сказала она горько, качая головой, и вдруг разом оттолкнула его и поднялась. — Слушай, Саша, — сказала она, побледнев, — всю себя для тебя сберегла, до последней кровинки… каждая моя думка была о тебе, каждая моя минуточка была для тебя. Ну, а ты, ты?
Она допрашивала горько, пристрастно,
Только теперь, положив ему руки на плечи, она разглядела его. Как пролетевший поезд, пронеслось время, и подобно тому как долго стелется над осенней степью низкий дым паровоза, так покрылись дымком седины его волосы.
— Подожди… побрею голову — помолодею, — сказал он и поцеловал ее в губы, соленые от слез…
— Горя повидали мы с тобой, Сашенька… а все-таки вот и счастье пришло, — шепнула она, точно боясь вслух произнести это слово.
Они сидели теперь рядом на диванчике в тишине засыпающего детского дома. Он вспомнил, как год назад, прошлой весной, пришлось побывать ему близ Скадовска, возле самого моря. Ветром, простором открылось оно после бесконечности степи, и волны плескались о берег, и глубокими синими и светлыми полосами течений означалось вечное, неутихающее его движение. Сотню лет назад — подумал он тогда — так же шумело оно, и через сотню лет будет так же шуметь, и какие-то счастливые люди придут на берег, когда от него, Макеева, от всех его дел уже ничего не останется…
— Что же, — ответил он вслух сам себе, — а все-таки хорошо знать, что это и мы для них постарались.
Она поглядела на него.
— Ты о ком?
Но он не ответил, и она не переспросила.
— Подожди… — шепнула она вдруг, — я тебе что покажу…
Она быстро вышла из комнаты и почти сейчас же вернулась, неся сонного, с растрепавшейся во сне головенкой, мальчика.
— Вот он, Гришенька какой у нас… — материнскими руками обнимая его, говорила она. — Гляди, Гришенька, не твой батько вернулся?
Но мальчик отворачивался от света, испуганный, и, уткнувшись лицом в ее плечо, заплакал. Она унесла его и вернулась не скоро: он долго не мог успокоиться.
— У меня тоже сынок завелся… только постарше, — сказал Макеев, с душевной теплотой вспомнив о Мишко. — Если бы не он, я бы, может, пропал…
Он рассказал ей о последнем месяце своей жизни.
— Что же, — сказала она строго, — возьмем его. А оставим — грех будет, Саша.
В эту минуту она стала ему еще ближе.
Сильный мартовский ветер шумел за окном, но сколько он ни шумел, весна была уже на подходе. И скрип раскачавшихся ставен, и гул в холодной печи — все это означало только последние усилия зимы.
Был уже поздний час ночи, когда они остались одни в пустой комнате с жидкой коечкой, с глиняной миской
— А теперь как же будет, Сашенька? — наконец решилась она спросить. — Теперь куда пойдешь?
Она не посмела сказать: «пойдем». Война была еще не кончена. Но он молчал, думал и смотрел на огонь лампочки.
— В Донбассе, говорят, уже шахты откачивают, — сказал он уклончиво. — А к лету — вот как перед тобою сижу — всю Украину очистим…
Он так и не ответил ей, и она была рада, что он ничего не сказал, — неужели за этой встречей сейчас же должна была последовать и новая разлука? Ветер катился и катился, громыхая сорванными листами железа. Все шорохи дома проступали в ночной тишине, и страшно было произнести вслух хотя бы единое слово, чтобы не спугнуть это налетевшее — пусть хотя бы и на миг — счастье…
— Ах, Сашенька… — только сказала она.
И, как тогда ночью, в их первую встречу, редкими каплями застучал по железу и пошел сначала дождь, потом ливень, сбывая последний снег на полях.
Когда Макеев проснулся, ее уже с ним не было. Детские голоса и топот маленьких ног слышались в доме. Он оделся и вышел на улицу. Снег протаял, снеговые лужи стояли вдоль обочин. По дороге в городской Совет его обогнала пролетка, — две тощие лошади везли председателя. Он окликнул Макеева и посадил рядом с собой в это просторное и скрипучее, служившее наверное уже полвека, сооружение.
— Еду с сахарного завода, — сказал Олейник озабоченно, — немцы подорвали лучшие наши диффузоры. Но все-таки к осени завод мы пустим… сахар будет.
День за днем его обширное городское хозяйство возвращалось к жизни, как тяжелораненый, к которому постепенно возвращаются силы. Олейник остановил лошадей у какого-то длинного низкого здания, окна которого уже стеклили.
— Наша колбасная фабрика. Мы бы ее хоть завтра пустили… все дело за сырьем. Пока будем делать из сырья, которое доставят заказчики.
Они побывали по дороге и на фабричке, и в уцелевшей городской библиотеке (крыша, крыша течет, попортятся книги, сегодня же прислать кровельщиков, пускай с разрушенных домов снимают железо), и в сапожной починочной мастерской, где два инвалида скучали без починочного материала (ах, торготдел такое простое дело не может наладить), и в общежитии для приезжающих («Ну, слушайте, что же вы тюфяки не можете сеном набить? Ведь сено есть, тюфяки есть, койки есть… вот чтобы к вечеру было десять коек готово. Я заеду — проверю!»), и лошади снова вытягивали из грязи размытой ночным дождем улицы скрипучий экипаж.
— Теперь заедем позавтракаем, — предложил Олейник. — Кстати, столовую нашу посмотришь.
Столовая была уже налажена, на столиках стояли даже горшки с какими-то чахлыми цветочками (подожди, застеклим оранжереи, будут и цветы), они сели за столик в углу.
— Ну, как ты теперь? Суровцева будешь искать? — спросил Олейник, отламывая корочку хлеба: видимо, натощак объезжал он свое хозяйство. — Постой, — добавил он вдруг, — ведь ты же шахтер из Донбасса?
— Нет, из Кривого Рога, — поправил его Макеев.