Три повести
Шрифт:
— Ну, все равно. Там сейчас шахтеров со всех концов собирают. В Кривой Рог возвращайся. Шахты надо восстанавливать. Руду и уголь давать. — Он говорил отрывисто, точно отдавал приказания. — Шахты восстановим — войну будет легче доканчивать. Металлургические заводы на юге пустим, — знаешь, какое дело? — Он уже почти механически ел, обращенный к этой важной основной цели восстановления. — Немцы, отступая, на весь мир объявили — сто лет понадобится нам, чтобы все восстановить и пустить. А мы за несколько лет… зачем — за несколько лет… мы многое за год пустим. А шахтерские руки, — он посмотрел на его руки, —
Он говорил о Кривом Роге — об оставленном, отодвинутом куда-то в прошлое — как о действующем, восстанавливающем свои шахты, готовом начать выдавать руду. Неужели опять увидит он, Макеев, и отвалы красноватой руды, и копры, темнеющие на закатном небе, — все, что было делом его жизни? Вчера это происходило или век назад, когда пели женщины песню: «Стоить гора высокая…», и он мылся под широким сильным душем в шахтерской бане, и вечером в домике на Ингульце надолго простился с женщиной, которая стала ему теперь такой близкой? Макеев не мог есть от душевного волнения и отодвинул тарелку.
— А что же, может, и вправду пора возвращаться?
Он глубоко вздохнул, расправляя на столе свои сильные руки, хотя и был на одной из них след от ранения, и еще болела поврежденная нога… Ну, если не в полную силу, то в три четверти силы он еще криворожский шахтер, он еще подкинет руды для всех этих оживающих, возвращаемых для нового действия заводов Приднепровья!
— Только шахтером теперь тебя вряд ли оставят, — как бы ответил его мыслям Олейник.
— Как так?
— Теперь тебе дело пошире надобно. За время войны какие пласты поднимать пришлось! Может, целую шахту дадут восстанавливать.
Макеев задумался. Потом он наклонил низко голову, как бы набирая силы для новых предстоящих ему дел.
— Что ж, я готов.
Он стал задумчив, и Олейник все понимал, сам пережив такое же при своем возвращении.
При выходе из столовой они простились.
— Так я, значит, в путь… вот только заявлюсь куда надо, — сказал Макеев.
— Ты, смотри не уезжай, не зайдя, — напутствовал его Олейник.
Макеев пошел в сторону детского дома. Низкую тучу вдруг прорвало, и острый глянец загорался в стынущих лужах, и все шире расходилось холодное зеленое небо, постепенно обретая краски весны. Феня уже ждала его, — стол был накрыт чистой скатертью, хлеб аккуратно нарезан.
— Ты вчера спрашивала — куда я теперь? — сказал он. Она насторожилась, ожидая ответа. — В Кривой Рог возвратимся. Вместе. Шахты будем восстанавливать… туда шахтеров сейчас собирают.
Она стояла, высокая, красивая пленившей его давно красотой, с прямым пробором гладко расчесанных волос, такая же, какой видел он ее когда-то в комнате на берегу Ингульца… И все, что было пережито ими до сих пор, казалось теперь только вступлением к главному.
— Да, вот еще что, — есть у меня один долг… должен я его выполнить.
Он рассказал ей о Варе. Она выслушала все.
— Возвращайся за ней, Сашенька, — сказала она. — Со мной пока останется жить… я ее не обижу.
— Я и хотел привезти ее сначала сюда… а там, может, и на Кривой Рог вместе двинемся. Я денька в три обернусь,
XIV
Уже шли поезда. Поскрипывая и спотыкаясь на только что свинченных рельсах, осторожно переползая через незаконченные мосты, первые составы подвозили шпалы, балласт и мостовые фермы. Казалось, долгие месяцы нужны, чтобы восстановить эти подорванные, с выломанными шпалами пути, но вслед за войсками уже двигалось великое железнодорожное войско, чиня, перешивая и восстанавливая…
Два дня спустя Макеев отправился с порожняком в сторону того хутора Елисаветовка, где осталась Варя. После долгих недель холода и колючего ветра со снегом на дорогах была весна. С плеском, разбивая в голубых лужах отраженное небо, неслись в обе стороны колонны машин — наступление было в полном разгаре.
От станции, где Макеев слез с поезда, надо было до хутора добираться пешком. Дождь, шедший сутки подряд, смыл последний снег на полях, и только в складках и балочках лежали еще почерневшие его полосы. В остром, полном свежести воздухе была прелесть наступавшей весны. Леса притихли, бородавчатые от почек, уже готовых вот-вот брызнуть первой листвой. В речушке на заводи еще держался голубоватый прозрачный ледок, проросший игольчатыми тонкими трещинками, но в стороне что-то уже освобожденно журчало и лилось. Сколько долгих дней, томясь в сумраке зимы, ждал он этой поры… неужели растают когда-нибудь сугробы и сойдет лед с окошка и можно будет шагать по лесной просеке, полной птичьего треска, с запотевшим от зноя лбом? Он ждал весны и как великого перелома в войне, и весна не обманула его…
Грязь на дороге была уже не осенняя, пропитывавшая насквозь сыростью, а весенняя, звонкая, с поёмной водой, с протачивающими со всех сторон ручьями. Мельница на пригорке недалеко от Елисаветовки стояла по-прежнему, только одно крыло, может быть пробитое снарядом, потеряло обшивку и сквозило ребринами. Он долго поднимался по скользкому склону бугра: Елисаветовка была цела. Она лежала в лощинке, вся в сквозных коричневых садах, которым скоро предстояло покрыться белым яблоневым цветом. Балочка была уже полна весенней шумной воды, и он осторожно перебрался на другую сторону по двум перекинутым жердочкам. Там, где катались зимой дети с горы, теперь была лиловатая грязь широкой деревенской улицы. Но улица была пуста и безлюдна, и ее без-людность и тишина домов по обе стороны испугали его…
Он дошел наконец до знакомого двора. Какое-то страшное запустение лежало на всем, точно давно никто не жил в этом доме.
— Есть тут кто-нибудь? — спросил он, почти боясь услышать ответ.
Слабый женский голос отозвался с печи, — больная стонущая женщина едва повернула в его сторону голову. Он подошел ближе. Только минуту спустя узнал он ту старуху с молодыми живыми глазами, к которой его направил когда-то Рябов.
— Не узнаете, бабушка? — спросил он осторожно.
Но слабость сделала ее ко всему равнодушной — жизни в ней было мало, едва на донышке. Он присел рядом на лежанку.