Три повести
Шрифт:
— Что же, Гришенька? — наконец посмела она спросить.
— Уволили без срока, — сказал он с усилием. — Не гожусь.
Темная, горькая усмешка пробежала по его лицу — неужели он так болен, что его уволили вчистую.
— Да ведь болен же ты, Гришенька… — сказала она было.
— Не болен! — он ударил кулаком по столу. — Не болен. Я еще с полной выкладкой не хуже другого двадцать километров пройду…
Но тут же его сдавило в груди, и долго что-то свистело и скрипело сдавленно, пока с силой, напрягшись до толстых жил на лбу, сдерживал он кашель. Отдышавшись, он сидел расслабленный, с потом во впадинах лба, с путаными, еще по-вороньи черными волосами. Но то, что забраковали, как бы сломило его.
Впервые обессилевший («Дорога — одни колдобины… всю танки побили», — сказал он, оправдывая свое утомление), он быстро
— Вот выстроим к осени хату… а, конечно, в землянке, Гришенька, какая поправка! — сказала она.
Но он молчал, глядя перед собой.
— Уйду я, Галя, — ответил он не сразу. — На оборонный завод в Днепропетровск пойду… там буду работать. Дело здесь теперь пущено, здесь теперь и без меня пока справятся. А мне к оружию поближе охота быть.
Он сидел успокоенный, решившийся, все переживший в себе и готовый к новому действию.
— А я как же, Гришенька? — спросила она робко.
— А ты ждать меня будешь… как все жинки ждут. А не идти мне, Галя, нельзя… если не пойти — это значит, немцы меня сломали. А они меня не сломали… они меня не могут сломать. — Он привлек ее к себе и поцеловал в щеку и в лоб. — Не журись, Галю. К осени урожай соберете, а там, может, и войне конец… там, может, и я вернусь — совсем.
Но, прощаясь с ним, припав к его груди, слушая чутким женским слухом, как поет и переливается у него внутри, она знала, что уходит он снова надолго…
— Ох, Гришенька, — только сказала она, — любый, ридненький ты мой… да невже ж не знаю я, что тильки одна земля остудит вашу, Чуйко, кровь… тильки одна земля!
Она подняла омытое слезами лицо и трижды истово поцеловала его в лоб, в глаза, в губы…
XVII
Казачий полк, в котором находился Икряников, перешел Днестр возле Ямполя. Весь путь казаки ехали в белой пыли, непроглядно застилавшей дорогу. Высокое солнце припекало уже по-южному. Со всех концов, куда хватал только глаз, двигались сюда, к Днестру, тысячи автомашин, скучиваясь у переправ и освобожденно устремляясь вперед на другом берегу. Целые танковые дивизии, выгруженные в Вапнярке, шли сюда своим ходом, почти невидимые в облаках пыли. Огромные новые силы пришли здесь, на юге, в движение. Разбитые под Корсунем, Уманью, под Кировоградом и Мелитополем, бросив в южных степях почти все боевое свое снаряжение, немцы уносились в этом водовороте русского наступления, как щепы и обломки размытой плотины. Только недавно потеряв в окружении под Лелековкой, под Корсунем свыше сотни тысяч солдат, они не доверяли сейчас ни пространствам южных степей, ни жаркой весне в этом полуденном крае. Им была так же страшна теперь пыль, как месяц назад страшна была грязь, как два месяца назад страшна была зимняя распутица, как зимой были страшны метели. Они боялись хуторов, и степных балок, и безоблачного неба, назначив сначала непроходимый рубеж обороны на Буге, потом на Днестре, потом на Пруте… но уже и по ту сторону Прута была Красная Армия.
Тысячи людей двигались по освобожденным дорогам: обгоревшие до красноты, тянулись в родные места уцелевшие евреи; по одиночеству медленно бредущих людей можно было понять, что от целых семей уцелели один-два человека, влекомые сейчас голосом родного освобожденного города: может быть, это был Сороки, может быть, Флорешты, может быть, Бельцы… Огромные колонны пленных — немцев, венгров, румын — тянулись в обратную сторону медленным шагом побежденных. Дорога с белыми от пыли деревьями петляла по холмам и спускалась в долины, в которых розовели черепичными кровлями молдаванские дома, уже не похожие на украинские хаты. Украина была позади. Давно ли это было — поил он, Икряников, своего коня на Аргуне, где отошедшие к предгорьям Кавказа томились казачьи полки, оставив позади родной Дон? Давно ли крякали казаки и снимали меховые свои шапки и с силой нахлобучивали их снова на головы, ломившиеся от невеселых мыслей? Когда же, когда? Только бы дожить, только уцелеть бы до этого часа. И час этот пришел. Не один Икряников помнил, как сотнями тысяч, запертые в сталинградской ловушке, метались немцы по степи, похожие на волка в капкане, перегрызающего сам себе прихваченную ногу. Уже поднимался на Дону урожай, который засеяли казацкие жены, и трава зарастила противотанковые рвы и окопы на степи, и откачивали уже шахты, и воздвигали новые копры в родных Дебальцеве и Макеевке, и уже и в Кривом Роге и Никополе вернулись на старые свои места шахтеры, и, может быть, пускали уже или готовились пустить огромные восстанавливаемые заводы в Запорожье и Днепропетровске… Казалось, только снился когда-то казаку Аргун — так давно это было, и вот уже больше года катится великая лавина наступления, в далекую холодную зиму в степи возвестившего начало изгнания немцев.
Кони трясли головами и отфыркивались от пыли, хрустевшей на зубах, щекотавшей горло, до боли заполнившей воспаленные глаза. Под вечер полк свернул в долину для отдыха. Беловатая речка, свергавшаяся откуда-то с гор, быстро неслась меж холмов, на которых до самых вершин паслись овцы. Сотни отдельных неподвижных черных и белых точек между двигавшихся отар означали новорожденных ягнят.
Разнуздав коня, Икряников повел его к речке. Конь осторожно ступил на острые прибрежные камни и, вытянув шею, стал пить. Напившись, он долго еще поднимал морду в стекающих каплях и снова мочил ее, не в силах оторваться. Спутав коней для недолгого отдыха, казаки вытянули натруженные длинным переходом тела на поросшей густой и пахучей травой лужайке. Вечер ложился на холмы и долины. Всюду, на всех склонах, во всех неглубоких ущельях дымились розово-лиловатым цветом деревья. Пахло нежной прохладой горной весны. Да в тишине вечера позвякивал в отаре колокольчик вожатого, напоминая вечернее возвращение стада в родную станицу.
— Миндаль, должно быть, цветет, — сказал Икряникову Ячеистое.
— Абрикосы цветут, — поправил другой казак.
— Может, и абрикосы, — согласился Ячеистов. Он долго раскуривал трубочку и дал прикурить Икряникову. — А далеко нас, казак, занесло, — сказал он с несвойственной ему задумчивостью. — Теперь и Румыния — вот она за горой… сколько же еще нам бить немцев осталось?
— А пока не разобьем — столько и осталось, — ответил Икряников хмуро. — Маленько под Корсунем посчитались… а счет мой — по нему им еще платить и платить.
— Да и мой не короче, — сказал Ячеистов.
Только теперь, смыв густую белую пыль с лица, они как бы впервые разглядели друг друга. Почернели и обуглились до красноты казачьи посуровевшие за войну лица. И седина была в усах, а если отпустить теперь бороду, то по сверкающей жемчужной щетине у многих можно увидеть, что была бы и борода наполовину седой.
— Дойти до конца хочется, — сказал еще Ячеистов Икряникову. — Теперь обидно будет не дойти.
— А дойдем. Видишь, какую дорогу прошли… теперь уже недалеко.
Они замолчали оба, отдавшись воспоминаниям. Было в этой свежести апреля, в горном воздухе, в розоватых абрикосовых деревьях нечто от донской родной степи… и так же звякал колокольчик вожака, и дымок тянуло низом, и хотело сердце верить в лучшее.
— Семейства наши — как думаешь… может, целы? — спросил Ячеистов со вздохом.
Но Икряников не ответил ему. Только тоска, стиснувшая сердце, заставила привычным движением ощупать шашку на себе. Тысячи дорог были уже пройдены, но не через один холм и горный перевал нужно было еще пройти к главной цели, и тишина весеннего вечера в горах не могла обмануть минутным своим очарованием.
Два часа спустя, отдохнув, полк втягивался уже на дорогу. Та же пыль, только синеватая в сумерках, стояла на ней. Колонны машин поднимались на холмы от Днестра, устремляясь за отроги Карпат и горные перевалы. Первые мелкие звезды зажглись в небе, слитом с голубоватой дымкой в ущельях, так что нельзя было понять, где кончается небо и начинается земля. Освеженные прохладой и отдыхом, кони облегченно поднимались на холм, и Икряников видел мерцающую звезду пред собой как сигнальный огонь. Две трети дороги были уже позади, но еще лежала впереди ее последняя треть…