Три тополя
Шрифт:
— А то без Яшки не знаешь!
— Я ее молодой не помню, только старой, с седыми волосами.
— Господи! — всполошилась Цыганка. — Она же до старости умерла, мы ее в землю молоденькой положили.
— Не помню, — упорствовал Алексей. — По ней, оказывается, убивались. — Он усмехнулся, с недоумением, с горечью в свой адрес: чего-то он в матери не разглядел, любил, жалел замордованную делами, вечным праведничеством, а женское было в ней будто задушено, и его-то она родила по милости природы, обязанной продолжать себя. — Рысцов, говорят, сватался.
— Когда я домой вернулась, за ним уже Дуся была. Он молодцом глядел, маленький только… — Она запнулась, встретившись взглядом с Катей. — Женщине маленькой хорошо, а мужику минус. — Цыганка уже была во власти воспоминаний. — Мы с Машей в девках не последними числились! Это об нас сказано:
— Очень даже. Почудилось мне, он к вам неровно дышал, — тут же придумал Капустин.
— Не попал, не попал, Алеша! Я по нем девчонкой сохла, в глаза ему как в омут смотрела, а он и не оглянется. Уже после войны, говорят, распаскудился, облик потерял.
— Я на кладбище один пойду, — сказал Алексей. — Вместе еще соберемся, а сегодня — один.
Но отправились с Катей; глаза ее из-за стекол смотрели так обескураженно, такой потерянной казалась она на садовой дорожке, под сомкнувшимися ветвями яблонь, что он не смог оставить ее одну. Завидя их, хлопотавшие во дворах старухи привычно спешили к калиткам, Капустин снимал шляпу, и Катя, плохо различая их, неуверенно склоняла голову. Обогнули клуб и вышли к сельсовету, к правлению и пекарне с продовольственным магазинчиком наверху. У правления, на фанерных щитах портреты передовиков; закрытые от дождей стеклом, они быстро выгорали на солнце, а те, что перезимовали здесь, еще и выморозило. Больше других претерпел портрет Вязовкиной, видно, он давно висел здесь, это была уже не живая Саша, а ее призрак. Время и ненастье сделали то, чего с трудом добиваются искусные мастера, изготовляя размытые, дымчатые портреты женщин, с чертами нежными и ускользающими, с тихим укором, не во взгляде даже, а в самой тонкости, прозрачности лица, в безропотной готовности к несуществованию.
Солнце отсвечивало в стеклянных прямоугольниках, Катя щурилась, запрокидывала голову, не вполне различая лица.
— Смотри! — Она подошла ближе, приглядываясь. — А здесь вроде никого.
— Вязовкина Александра. Доярка. Между прочим, моя ученица: четыре года я ее безуспешно просвещал.
Ощутил неловкость от собственного тона, жесткое недовольство собой и сказал, что в школе она его огорчала, а теперь работает хорошо, воспитывает двух сыновей, просила его и Катю посмотреть мальчиков — вечером она приведет их на реку. Катя наконец разглядела туманные черты и поражалась, что ученица Алеши такая старая, совсем старая. А Капустину почудилось, что снимок сделан не прошлым летом, а давней белой лунной ночью, и оттого он так призрачен, и Саша смотрит на него одного, лицо в один тон со светлыми, до прозрачности глазами, кровь отступила и еще не прихлынула, рот без красок и потому особенно жаждущий, неутоленный… Именно это лицо неотступно стояло перед ним, когда он спорил с матерью и упрямо поматывал головой на все ее уговоры и обвинения.
— Ну, как наши маяки, светят?
На порог пекарни, к осевшему в землю валуну вышел перекурить Рысцов в забеленных мукой штанах и в высоком фартуке на смуглой, мокрой от пота груди.
— Вас почему нет? — спросил Капустин. — Хлеб нахваливают, а портрета не вывешивают.
— Тут все колхозные, не моя епархия! — Рысцов весело щурился. Хотя с войны прошло много лет, глядя на Прошку, нетрудно было представить себе его разбитным сержантом, которого война счастливо уберегла от немецкого железа. — Я сельповский, мне Доска почета не требуется. Ты вот сюда ехал, видел, везде писано: «Слава советскому народу». Это про меня, Капустин… — Сквозь наборный мундштук Рысцов торопливо-часто потягивал сигарету, словно сейчас он поднимется, уйдет, и собеседники еще пожалеют, что не наговорились с ним вдосталь. — Это что ж, жена? — Капустин в ответ молча кивнул. — А Евдокия моду взяла в отпуск к родне, на затычку, все им там переделает, а сама с отдыха без рук едет. Помнишь Евдокию?
— Хорошего человека всегда помнят.
— Хоро-ше-го! Дуся, правда, пацаном тебя жалела, все Яшку жучила: не гони, мол, сироту солдатскую. — Он подождал, не возразит ли учитель. — По тебе небось и Яшка человек, у нас алкашей празднуют, алкаш вроде божьего человека. Только прежде юродивых по одному на деревню было, и то не всякая деревня похвалиться могла, а выпивох сегодня — хоть гать клади — хватит! Все мы добренькие, мы и при нужде с другого шкуры не спустим… — Он зло рассмеялся, да так громко, что из пекарни выглянула подручная, младшая дочь Прохора, подросток
— Не приходилось, — сказала Катя.
— Написал бы ты, учитель: плотине без охраны нельзя, вернуть надо. Покуда мы живы, и молодых научим. К нам рыбу ловить вор на воре едет, расхитители, ты к нему приглядись, он же тунеядец, браконьер, а кого грабит? Народ, добро народное…
— Почему воры? С чего это вы взяли? Люди, — возразил Алексей.
Катя поразилась, как в пекаре вспыхнуло озлобление, как ожесточились его глаза.
— Сам ты Оку не забыл, в город умотал, на готовое, а теперь причалил! — обвинял он Капустина в полном сознании своей правоты. — Сердчишко у тебя глухое, материнское, ты почерствее меня, только ряженый, а я весь тут, какой есть. Тебя и на сороковины люди не видели, камень на могилу без тебя ставили, а кто? — Он повременил прежде, чем нанести этот удар. — Я! Я, Прохор Рысцов. Цыганка небось не сказала. Я Капустиной камень клал, тяжелый, я запечатал, я и по бетону умею!.. — уже кричал он вслед уходящим. — Пронюхал, что караульщиков с плотины сняли, прикатил!
Они уходили молча: Катя, прижав к груди цветы, уязвленная взрывом ненависти в таком собранном, разумном на взгляд человеке, Капустин — довольный, что отношения с Рысцовым выяснены и нелюбовь их обоюдная, не слепая и ребячливая, а взрослая, и толковать им больше не о чем.
Старое кладбище — привольное, всхолмленное, как и вся окрестная земля, в купах берез, молодых тополей и ясеней, в боярышнике и бузине с гроздьями незрелых, морковной розовости ягод — приняло на себя печать пришедшего в деревню достатка. Обнесенное новой изгородью, оно засеребрилось, заголубело сварными, заказанными в Рязани, в Коломне и в Москве железными оградами, просторными, под размах самого кладбища. А внутри оград — мраморные, вмурованные в бетон доски, овальные, выпуклые портреты, кустарник и цветники. Старые, упавшие каменные надгробья, повыщербленные и расколотые, потерявшие хозяев и след в нынешней жизни, снесены на одну поляну и нестесненно положены в ряды: так эти камни сохраняли связь с самой землей и ее прошлым. Тишина, непривычная даже и для деревни, объемлющая душу и все естество, тишина, которой не мешают ни шелест листьев, ни теньканье синиц, ни полные томления и надежды призывы иволги.
За оградой оказался не камень, как говорила Саша, а бетонный прямоугольник с доской из мраморной крошки, и в белом керамическом овале лицо матери: юное, с неведомой Алексею фотографии. Оно увеличено с маленькой карточки, черты его расплывчаты, напоминают этим растушеванный непогодой и словно исчезающий портрет Саши под пыльным стеклом.
Капустин остановился в смятении: все обошлось без него, все потрудились, колхоз раскошелился, далее Рысцов был призван к делу. Все показалось Алексею здесь незнакомым и чужим, отвергающим его за миновением всех сроков, за ненужностью; молодые глаза матери смотрели на мир с надеждой, еще не зная своего будущего, не прозревая в нем ни потерь, ни черствого сердца единственного сына. Жизнь матери представилась ему не изведанной и ровной, а закрытой, таинственной, ее наполняли страсти, искушения, страдания, а он не знал их и усугублял ее боль упрямством, бегством из деревни, самим своим сосредоточенным и скрытным существованием. Давняя мысль, что своим отъездом, не мирным, а холодным и отчужденным, и одиночеством, на которое он обрек мать, он подтолкнул ее к болезни; мысль, исчезавшая в отдалении, заглушенная годами, вернулась мучительно, в ней были скорбь и старящая человека печаль.
Катя еще никого не теряла и в смерти даже стариков подозревала не естественный ход жизни, а произвол и несправедливость; ее добрая натура по-детски не мирилась с несуществованием. И вдруг оно рядом и даже в ней самой, сроднившейся с Алешей, в неузнаваемом лице свекрови; кто-то словно отменил ее позднюю жизнь, недолгое замужество, рождение Алеши, годы вдовства, черные яблоки, о которых когда-то Алексей рассказал Кате; словно ничего этого не было, а была только юная, отнятая, оборванная жизнь. Катя бросилась к мужу, но не под защиту, а чтобы защитить его нежностью, поддержать прикосновением, прильнувшим телом. И они молча стояли у ограды, закрытые от полуденного солнца живой, подвижной от ветра тенью молодой березы на могиле Вязовкина.