Три тополя
Шрифт:
Борщаговский А. М. Три тополя
РАССКАЗЫ
ТРИ ТОПОЛЯ НА ШАБОЛОВКЕ
Телега выезжала со
— Стой, дура! Чересседельник не привязан!
Лошадь остановилась в воротах, будто ждала этого разумного слова и знала, что дура относится не к ней, не к жене Григория — Нюре, не к их четырнадцатилетней дочери — Гале, а к однорукому конюху, который шесть раз на неделе ездил из деревни на станцию за газетами, посылками и почтовым баулом на железных запорах. Тощий старик в мальчиковых, сизых от потертости ботинках с правой стороны был как будто топором стесан, спрямлен под ровную рейку: без руки, отнятой по ключицу, с цыплячьим, неприметным бедром, правая нога не гнется в колене и клонится к левой, будто старик все время старается что-то стиснуть коленками.
Пока конюх возился с ременным концом, Григорий подошел к жене.
— Долго там не сиди — чего зря проживаться.
— Ага! — весело откликнулась Нюра.
Полные ноги в расхоженных рыжих ботах свисали с задка телеги и болтались, будто лошадь не стояла в воротах, а бежала по ухабистой дороге.
— Сиди! — Григорий шлепнул по ботам. — Не елози!
Нюра улыбнулась темными полными губами, открыла зубы, белые, выпуклые и тесно, без зазора посаженные.
— Все вы на один лад, — сказал он строго, без надежды что-либо изменить. — Терпенья ни на копейку. Погоди, уедешь, надышишься еще Москвой, насмотришься на чужие кофточки.
Она смолчала, а глаза щурились весело и освобожденно, с каким-то пустяковым, минутным превосходством над ним, но Григорий смотрел не в смуглое лицо Нюры, не в ее смолисто-карие глаза под сожженными в лугах куньими бровями, а на послушно поджатые ноги.
— Деньгами не транжирь, — глухо сказал он.
— Ты на сестру злой, а меня кусаешь!
Думалось сказать это печально и с обидой, а вышло весело, с упреком, и Григорий удивленно поднял на нее голубые, линялые до нехорошей рыбьей белизны глаза.
— Меня слушай, — требовательно сказал он. — Нинке отдашь ветчину, которая в тряпке, и не больше, а то станет нашей ветчиной кобелей приваживать! Остальную продать. Ехай на Даниловский: туда ближе, и цена там хорошая.
— А если не дадут цены? — спросила Нюра и мгновенно переменилась лицом, будто не было в ее поездке ничего хорошего, а только маета, тоска, и обрывающая руки тяжесть, и неумолчный, враждебный гул базара.
— Нинка поможет. Она в курсе.
— Как же! Станет она базаром пачкаться!
— Уже она замаралась — вся в дерьме, — сказал Григорий хмуро, будто и он нес тяжкий крест сестриного греха. — До Москвы триста километров, а уже и в деревне смердит.
— Она не таится с этим, — сказала Нюра легко, не то с завистливым бабьим осуждением, не то с намеком, что вот какая ваша кровь неверная. — Третий год без мужа… тоже ведь…
— А хоть и десятый! — оборвал ее Григорий. — Пока не умер — жди! Отсидит свое — вернется.
— Обратно нажрется, и новый срок накинут.
— А ей-то что? Ей, что ли, парашу таскать?! Она свое отжила: девка у нее в невестах.
— Выходит, и я отжила, Гриша? —
Она сбилась под его отчужденным взглядом, устыдилась вдруг своего затаенного шепота и своего желания, которое хоть и глохло в ней с годами, но порой поднималось и выходило наружу злостью, слезами, беспричинным смехом; неуместного этого разговора устыдилась и была благодарна мужу, когда он сказал невозмутимо:
— Не последний день на земле живем, еще поночуем. Нинке передай: если на развод подаст, пусть забудет сюда дорогу. А явится, я ее сам вожжами ухожу, с земли не встанет… — Хозяйским взглядом, в котором странно мешались придирчивость, зоркость и равнодушие, он еще раз осмотрел телегу с большим, как сундук, чемоданом посреди, с плетеными, обшитыми поверху корзинками, полными антоновских яблок, узкую спину дочери, лошадь и конюха, которому все еще не давался чересседельник. — Боты скинешь, Галя привезет, и халат тоже, незачем рвань в Москву везть… Ладно, инвалидная команда! — крикнул он конюху. — Сам увяжу!
Он отстранил старика, рывком затянул ремень, охлестнул им трижды оглоблю и завязал конец. Движения его были сильны и размашисты, словно в упрек суетливому, нерасторопному конюху.
— Хозяин! — пробурчал старик, усаживаясь рядом с девочкой. Он не смотрел на Григория, но и не глядя знал, что тот все сделает как надо, прочно и ладно, как срублен этот дом из пропитанного креозотом казенного бруса, как сложен двор, из бревен, каких мало кому удается раздобыть и на жилую постройку, как поставлены эти высокие, с крашеным двускатным козырьком ворота. Телега тихо тронулась с места.
— Я Гале мороженого куплю! — крикнула Нюра мужу, который, против обыкновения, не спешил закрывать ворота.
— Мазуриков берегись, — предупредил он. — Человека убить ничего не стоит. За трешку, за банку вина кончат и надругаются. Побазаришь — и на Шаболовку.
Нюра сидела чинно, поджав ноги, и только дивилась тому, что чем дальше отъезжала, переваливаясь в сухих осенних колеях, телега, тем больше становился муж похожим на прежнего — гордого и хвастливого Гришу. С двадцати шагов уже не видно было ранней седины, стойкой, терпеливой ожесточенности в глазах, угрюмых складок у неспокойного, постоянно жующего рта, странного поворота головы на жилистой шее, будто поверх всего, что бы он ни делал, он еще и прислушивался к чему-то, что не сулило ему добра и крылось где-то у него за спиной.
Вскоре они выехали за околицу в осенние поля под голубым небом в отчетливых белизной и крутой лепкой облачках. Их быстро гнал верховой, отдельный от земли ветер. На земле было тихо. Рыжела выгоревшая сухим летом стерня, глыбисто лежала поднятая тракторными плугами земля, озимые пробились на большом пространстве и зеленели среди красок осени нежнее первой весенней зелени, а солнце, поднимавшееся по малому осеннему кругу, припекало, как в августе. Они въехали на бугор с лысоватой песчаной макушкой, дальше дорога пошла под уклон, и деревня скрылась из глаз, как под воду, — дома, сады, высокие тополя, силосная башня, а напоследок и разоренная колоколенка, сквозная, с проржавевшим от времени железом.