Три тополя
Шрифт:
Он захлопнул багажник одним движением, но не резким, злым рывком, как Гриша утром стянул чересседельник, а легко, точно погладив матовую поверхность крышки. Обойдя машину, он высоко поднял руку, сел за руль, сразу набрал скорость и умчался, стремительностью своей освобождая Нюру от взятого у нее обещания, от всех ее податливых слов.
Пока она огибала дом, пока поднималась лифтом на третий этаж и звонила у двери, мысли ее тронулись по укатанной дороге: Нюре уже казалось, что не таксист простил ей плату за проезд, а она сама простодушной хитростью привела его к этому. В вагоне она оплошала, стала транжириться, а в Москве сразу взяла свое, начала с удачи; может, и завтра удача ее не оставит. В считанные
Сноха торопилась во вторую смену: Нюра застала ее в юбке поверх нижней рубахи, бретельки лежали на худых ключицах, и вся она была похудевшая, красивая не одной какой-нибудь чертой, а живостью, гибкостью, быстрым взглядом голубых, как у Гриши, глаз, но не блеклых, не усталых, а настойчивых и с просинью, стоило ей отступить в тень. Она бегала по квартире босая, полураздетая, объясняя Нюре, что соседи — муж и жена — в отпуске, на Кавказе, и, опоздай Нюра на полчаса, пришлось бы ей загорать до ночи, до прихода дочери из вечерней школы, а так получилось хорошо, Нюра может отдыхать, может забраться в ванную и сидеть там, сколько ей хочется.
Она тараторила, будто с умыслом, чтобы не дать высказаться Нюре, и, наблюдая за снохой с ленивым раздражением, Нюра выискивала в ней все, что удержалось от деревенской породы, чего еще не переменил город: большие, разбитые босоногим детством ступни, жесткие кудряшки от частых, неумелых завивок, дешевый металлический зуб и круто подведенные брови.
— Больно ты краситься стала, — заметила Нюра, готовясь к главному разговору. — Хорошо, Гриша не видит.
Нина как раз надевала прозрачный чулок, поставив ногу на стул, — она легко изогнулась в поясе, удивленно уставилась на Нюру, и, отводя взгляд, Нюра с ревнивой зоркостью разглядела и маленькую грудь снохи и гибкую канавку, разделявшую ее узкую, матовую спину.
— Скоро своего ждешь? — спросила Нюра постно, как святоша, поджав губы.
— Которого своего?
— Мужа.
— Я безмужняя теперь. Степан согласие на развод прислал.
— Ну? — всплеснула руками Нюра, но сообразила, что она не так исполняет наказ Гриши, как следовало бы. — Ой, Нинка, дочку без отца оставляешь!
— Был ли у нее отец, ты об этом подумала? Она и лица его запомнить не успевала от раза к разу. Из школы в слезах прибежит — спросят там, а она и сказать не может, где отец. Из-за него в вечернюю пошла, там народ поумнее, к жизни ближе.
Нюра потерялась перед натиском и убежденностью снохи, но вяло стояла на своем:
— Все-таки муж и отец: другого у нее не будет.
Хорошо тебе говорить, мораль начитывать! — накинулась на нее сноха с чулком в руке. — Гриша при тебе день, и ночь, все в дом, все с лаской, крылья над тобой распустил. Год с мужем так прожить — и то умереть легче, чем мне; я за долгую нашу жизнь и месяца радости не наберу… Чего плачешь, Нюрка?
Т… те… бя жалею, — солгала, всхлипывая, Нюра. Глуша в себе горечь, отгоняя неуместные мысли, она плакала по тому, какой могла бы быть ее жизнь с Гришей. — Это Степан под настроение написал, а вернется, жизни тебе не будет… Вселится, тиранить начнет. Прежде бил, а то и вовсе убьет. Может, он бумажку подписал, чтоб перед начальством выслужиться, до срока выйти, а выйдет и за все рассчитается.
— Уйду! — крикнула сноха. — Уеду! Законтрактуюсь, куда глаза, с дочкой вместе… Ты посмотри, — она повернулась, руками оттянула край рубашки, — я от синяков-то отошла.
— Бедная ты!
— Нет, Нюрка! — горячо зашептала Нина, будто их мог кто-то подслушать в пустой квартире. — Я человека полюбила, а он меня. Он молоденький, на три года меня моложе, а проживи я хоть сто лет, все равно не бросит. Мы с ним из всех людей, сколько на земле живет, друг для друга рождены.
— Слыхали, — сурово сказала Нюра, подавляя интерес к невиданному чуду. — Уже и в деревне болтают.
— И пусть. Его и дочка признала.
— А Гриша против…
— Он мне не хозяин, нам благословения не надо. — Нина грубо выругалась. — У нас такая любовь, что нам и умереть не боязно, поняла? Я до фабрики долго еду, трамваем, потом метро, а после автобусом, через всю Москву. Сколько людей вокруг, а я его одного вижу; нет его, а вижу; закрою глаза — вижу, и с открытыми тоже. Читать пробовала, — куда там!
— Пропала ты, Нинка!
— Дурочка! Я только жить начала, слово поняла, что такое любовь.
— Привыкнет и этот бить будет.
— Что ты! — рассмеялась сноха. — Позволь ему, он на руках носил бы меня, и тут, и по улице пронес бы.
Сноха убежала и не стала дожидаться лифта; каблуки ее молодо защелкали по ступенькам, пока не затихли. Нюра сидела в кухне на белом, как в больницах, табурете; в прихожей, преграждая выход из кухни, темнел чемодан. Она не успела открыть его, не успела порадовать Нину гостинцем, — не до того было. И теперь не было сил возиться с ним. Нюра прошла в комнату и, сбросив туфли, легла на диван.
Солнце здесь садилось не в луга, за низкий горизонт, а за большие дома, и напоследок оно наполняло неспокойным, красноватым светом комнату Нины. Засыпая, неудобно, с головой на диванном валике, Нюра увидела со спины, неразличимо, человека, как он в ливень несет на руках Нину, а та спряталась за ним, только кудряшки подрагивают над его правым плечом, а слева белеют тонкие, в прозрачных чулках ноги. Потом он пробовал поднять и Нюру, босую, в затрапезье, и сразу поставил ее на мокрый асфальт — оказалось не под силу. Все, кто был вокруг, смеялись, а Нюра снова заплакала, но дождь припустил, и люди разбежались, а если бы и оставались, то они все равно не поняли бы, что она плачет: по всем лицам бежала вода, а железных стерженьков, которые шастали бы туда-сюда, смахивая, как ребром ладони, капли, у них не было, такие стерженьки были только у машин. И вдруг с безрадостным облегчением она поняла, что никакие это не стерженьки, а маятник часов-ходиков в доме свекра, и свекор не умер еще, а жив, и свекровь жива, и вся родня тут, и Гриша при всех пытает ее: как ездила? много ли наторговала? строго ли говорила со снохой? Она отвечает, что строго, так строго, что Нинка обрыдалась и обещала перемениться. Нюра отдала Грише выручку и ногой подвинула к нему чемодан, легкий, с обновами, с кофточками для всех, с косынками и туфлями. Гриша открыл чемодан, а там — сало! — лежит, как он уложил. И все, даже родная дочь, смотрят на нее враждебно, как на чужую, а Гриша кричит, что она привезла фальшивые деньги, и бросает их в лицо Нюре, и денег оказывается — гроши, бумажный рубль и два пятака, которые больно бьют ее по глазам…
Она пробудилась от недолгого сна виноватая и забегала по квартире, не зная, за что приняться. Красноватые полосы света укоротились, сжались, будто остывая, и Нюре стало жаль уходящего дня, над которым поутру клонились добрые вязы, а исход его уходил в смутную городскую тишину и одиночество.
С ломтем хлеба и кусками сахара, хрустевшими до голубых искр под зубами, Нюра пошла в ванную, открыла оба крана и стала раздеваться. Напористый, бойкий шум бьющей из кранов воды прогнал угнетавшую ее тишину. Ступив одной ногой в воду, она вдруг захотела увидеть себя всю, как видела не раз бесстыжую сноху, или родную дочь, или девушек, купавшихся в Оке за мыском. Халат снохи едва сошелся на груди и животе Нюры, она насильно стянула полы рукой, вернулась в комнатку к гардеробу с зеркалом. Остановилась, не решаясь разжать пятерню, в длинном не по росту халате, разъехавшемся на коленях и на груди. Она видела себя словно со стороны — широкопалой, толстопятой, с неуверенным лицом, с каплями пота, щекотно выступившими над припухлой верхней губой, и хотя чувствовала в себе молодую, напрягшуюся силу, все не отпускала руки, стыдясь собственной наготы.