Три тополя
Шрифт:
— Ни хрена тебе не было б, — возразил монтер, сплевывая с губы табак. — Ты в резине.
— В резине?! — поразился конюх неожиданному спасению, но сразу же переменился лицом и, задрав ногу, показал прохудившуюся подошву. — Гляди ее, мою резину! Тут не то что ток, мышь и та ухватит.
— А мальчонку куда подевал?
— Был! Был он! — испуганно воскликнул конюх, озираясь. — Вдвоем шли…
— Может, и его прибрало?
— Живой был!
Ветви липы скрывали Лешу. Потрясенный,
— Попадет тебе, Гаврила Михайлович, — сказал кто-то конюху.
— За что?!
— Нашел где пасти, надумал! К людям под самые окна.
— И-и-и! — задохся от волнения конюх. — Я ее к ветеринару вел. — Он засуетился вокруг кобылы. — У ей ранка, сейчас не видать, а есть, есть… — Конюх ухватился за ногу кобылы, хотел положить ее на бок, но это оказалось ему не под силу. — Есть, и немалая.
— Не замай, — строго сказал фельдшер. — Сымем шкуру, видно будет.
— Враз ты ее вылечил, Гаврила Михайлович.
— Себя перехитрил!
— Может, ей спину так выжгло, что и раны не увидишь? Тогда потянут.
У конюха опустились руки; вернулась боль, сжала клещами низ живота и потянулась — тоской, нудью, холодом — к сердцу.
— Нешто ж я провод обломил? — тихо сказал он. — Взял голыми руками и обломил, да?.. Зубом перекусил? Сам жив, здоров, а ее, видишь, погубил… Обихаживал, баловал, как внуков не баловал, и сам порешил?
Горестный тон конюха вывел профессора из состояния грустной философической созерцательности.
— Какое несчастье! — пробасил он на громком, свободном выдохе и ладонью потер грудь, заросшую седоватым волосом, потер слева, где сердце, дав почувствовать, что и оно откликнулось беде. — И кобылу жаль. Удивительно красивое животное, а сироту ужасно жаль… — Он покачал тяжелой головой, оглядел упавший столб, резные наличники дома, деревья, забор, будто прикидывая, что бы такое сделать, чтобы в будущем подобное несчастье стало невозможным. — Дайте ему побыть с матерью!
Но монтер отогнал жеребенка, фельдшер сделал длинный надрез от шеи и по животу кобылы, потом по ногам, почти до лодыжек. Нож двигался уверенно, бесшумно, оставлял глубокую розовую борозду, которая слабо кровоточила.
— Скажи ты, — заговорил кто-то в толпе, — земля под током не горит, сухой лопух и тот, скажем, не закурит даже, а сырая животная жарится!
— Ток, — односложно сказал монтер.
— Ну, ток: так он же и для травы ток, а ей ничего.
— Трава не живая.
— Как не живая — живая! И кормится, и сок в ней, и в рост идет.
Все ждали, что скажет профессор.
— Я к технике не имею отношения, —
— Нет у нас нынешний год жеребых, — сказал фельдшер, ловко отделяя шкуру от мяса и жира. — Раскормил ты ее, Гаврила. Нагуляла сала, будто ты ее с умыслом на котлеты ростил.
— Живодер ты, живодер, — говорил конюх, чуть не плача. Ему казалось невероятным, что все свершается так быстро, что Федя появился в мгновение ока, будто и он и другие ждали беды, знали, что на дороге лежит оголенный провод, и не закричали, а тихо сидели в засаде. — Дай тебе волю, ты и человека пластать станешь…
— Врешь, врешь, я животную жалею, — говорил фельдшер ровно и убежденно, не поднимая головы от работы. — Я им в защиту от болезней, от слепня, от вашей темноты и лютости.
Это правда: от зари до короткого ночного покоя Федя носился по фермам, по дворам, по лесным участкам, где выпасали телят, налетал незваным гостем, проверял копыта, очищал копытные щели, осматривал глупые нежные глаза бычков и телочек, которым недолго ослепнуть от яиц, отложенных под веки слепнями. Конюх знал, что это святая правда, и потому печалился еще глубже: зачем же он так безжалостно кромсает кобылу и гонит жеребенка, который хватает дурными губами уже не соски, а освежеванное тело матери и ржет испуганно?
— Я живое жалею, — объяснял Федя не конюху, не своим деревенским, которые знали, как он справедлив, когда трезв, а профессору; тот стоял над ним, огромный, как вздыбившийся битюг, и щурил близорукие глаза. — А мертвое — прах, прах бесчувственный… Ты б ее поберег, Гаврила, а с меня какой спрос? Я при своем деле.
— Живодер ты и есть… жестокой души человек. Ее бы в землю закопать, может, ожила б… — упорствовал конюх, часто хватая воздух, чтоб перебить подступающий к горлу недостойный мужчины всхлип. — Убийца!
Фельдшер поднял на него недоумевающий взгляд.
— Трёхнулся ты, никак, Гаврила… Ну-кось и тебя током шибануло?
Конюх безнадежно махнул рукой, побрел за угол дощатого забора и скрылся за двумя широкими, словно впечатанными в забор ветлами. Там он почувствовал, что боль стала непереносимой и не уймется, пока он не облегчит себя. Он расстегнул штаны и долго стоял, покачиваясь и постанывая, а по тугим, нездоровым щекам текли слезы.
— А в соседних деревнях должны же быть жеребые кобылы? — вернулся к своей мысли профессор. Ему отчасти повезло: очки остались дома, и он, хоть и смотрел на работу фельдшера, не различал подробностей, а видел только нечто светлое и розовое.