Три тополя
Шрифт:
Нюра ребячливо махнула рукой.
— Что, дым мешает? — спросил он.
— Кури, говорю.
— И муж курит?
— Мужний дым глаз не ест, — бойко оказала Нюра. — Муж редкий день дома, все с бакенами, а теперь еще и егерем его сделали, за рекой смотрит, чтоб не шалили.
— Значит, не быть тебе уж в деревне Анной Григорьевной.
— Что ты! — весело подтвердила она. — Мне и Нюрой не быть! Нюркой и помру. И ты, что ли, деревенский?
— Из Ленинграда.
— И родня там?
—
— Там. На кладбище. В блокаду умерли.
— Все?
— От голода.
— И ты голодал?
— Пришлось. Потом нас вывезли, детишек. Как раз в деревню, на Волгу. — Он улыбнулся. — Как кормить стали, я расти начал, видишь, как вымахал.
— А меня вширь гонит.
— Ты не толстая, — сказал он.
— Говори! Просто срам.
Дождь, грозивший Нюре по пути в Москву, наконец настиг ее. Улица потемнела по-вечернему, недалеко загромыхало, не по-деревенски, не раскатисто, а коротко и сухо, капли скупо ударили по машине, по серому асфальту и липам. Такси остановилось у большого дома с продовольственным магазином, и человек в тюбетейке завозился позади, протянул шоферу деньги, которые тот сунул в карман, не считая («Вот бы и со мной так!» — подумала Нюра с надеждой), а от подъезда бежали к машине какие-то люди, тоже темноглазые и круглолицые, как и этот в тюбетейке, и хватали узлы, корзины и чемоданы и что-то кричали на непонятном Нюре языке, и лицо у пассажира было совсем не страшное, а доброе и растерянное оттого, что он все старался пересчитать свои вещи, а их уже волокли в десять рук.
— Назад сядешь, Анна Григорьевна, или со мной останешься? — спросил шофер.
Налетел ветер, прошумел в не поредевших еще кронах лип, понес по улице обрывки газет, но тут же бумагу распластало, прибило хлынувшим дождем. Странно стало на душе у Нюры от участливости шофера; дядя Егор тоже величал ее, но и ему в голову не пришло бы спросить такое, — где села, там и сиди! Нюра отвернулась, разглядывала дома сквозь живую воду на стекле и сказала:
— Не была я здесь никогда.
Они отъехали. Двигались вполшага, будто с трудом пробивались в толще дождя, и наконец встали. Ливень отгородил их ото всего, даже ближние дома, даже стволы лип и кружевные решетки в тротуарах виделись нечетко, сквозь частые струи. Что-то билось, жило, пульсировало на щитке у шофера, и таким же неспокойным, потаенным было его молчание.
— Я ведь его боялась — пассажира твоего, — призналась Нюра. — Думала — ударит сзади.
Шофер усмехнулся, но промолчал.
— Правда, страху натерпелась… Чего стали? — спросила Нюра, осознав вдруг, что его руки с длинными пальцами мертво лежат на руле и сам он как-то отстранился,
— Ничего не видать: стекло заливает.
Мимо с шипеньем и шелестом, обдавая их водой, проносились машины.
— А они как?
У них дворники надеты, а мне под дождь выходить неохота. Спешишь?
— Уж ладно, постоим, — великодушно сказала Нюра. Только деньги со мной потеряешь. Муж говорит, ваши деньги — в скорости, а ты стоишь.
Он улыбнулся по-своему, серьезно: свел брови, прищурил глаз, будто прицеливался, и чуть скривил большие губы.
— Ты почему на вокзале против меня встал? — спросила Нюра с праздным интересом.
— Красный свет дорогу закрыл, а я с краю шел — и тебя углядел.
— Чего во мне?
— Чемодан твой приглянулся.
— Сразу увидал — деревня, поживиться можно. Ага? А я тоже хитрая, в обрез денег оставила.
— Сережки мне твои понравились, — тихо сказал он.
— Ой! — Нюра всплеснула руками. — Чего говоришь, я платком накрывшись стояла.
Под смуглой мочкой играло в медной оправе дешевое красное стеклышко. Нюра потрогала сережку пальцами.
— Чего в ней, копеечная она.
— Муж подарил?
— Нету! Отец баловал: когда школу кончила, он и повесил. Привыкла и не думаю об них.
Он спросил вдруг резко, исповедно, точно сердясь на себя:
— С мужем как живешь?
— С мужем? — растерялась Нюра.
— Хорошо? — пришел он ей на помощь.
— Хорошо! — как эхо, все еще недоумевая, откликнулась Нюра.
Он посмотрел на нее с нежным сожалением, нагнулся и, протянув через кабину руку, приоткрыл ее окошко.
— Намочи палец и проведи вот так по щеке, — попросил он ребячливо.
Она сделала, как он сказал.
— Грязь, что ли?
Он увидел влажную полоску, которая быстро просыхала на жаркой, загорелой щеке, светлея, будто покрываясь тончайшим налетом соли.
— Почему грязь? — строго спросил он. — Почему ты себя низко ставишь? Эх, ты!
Он вышел из кабины, приладил железные, сами собой заходившие за стеклом стерженьки. Нюра заметила какую-то в нем перемену и примолкла, задумчиво глядя на ожившее вдруг и посветлевшее стекло.
— Хочешь, я тебе Москву покажу, — сказал он и, заметив стесненное, неуверенное движение Нюры, добавил: — О деньгах не думай, шут с ними, Анна Григорьевна.
— Много ли в дождь увидишь, — сказала Нюра уклончиво.
— Скоро пройдет.
— Мне к снохе надо… Она, может, в ночь работать пойдет: разминемся, что тогда?
Такси медленно тронулось вдоль тротуара, будто шоферу жаль было расставаться с этим местом, потом машина набрала скорость.
— Далеко до Шаболовки? — спросила Нюра.