Три тополя
Шрифт:
— Такое яблоко сгноили! — сказал Алексей придирчиво и скучно.
— Была-а печаль! — отмахнулась Саша и, тряхнув головой, сдвинула на лоб мужскую ушанку, крытую выбеленной от времени кожей. — Пусть отдыхают… — Она широко повела рукой с зонтиком, обозначив не только ближние яблони, но и весь разбежавшийся по холмам сад, и деревню, и Оку, по которой вот-вот закружится на струях ледяное сало. — Была печаль! — повторила она легче прежнего.
Проклятые два словечка! Саша отбивалась ими ото всего, любую неправоту, всякую школьную еще провинность закрывала она этим доморощенным присловьем; оно и пристало к ней прозвищем.
— Прошлой осенью и я схоронила отца, мы с вами обое сироты, —
— За что его особенно уважать? — сказал Капустин с сожалением. — Теперь дело прошлое, но отца вы и сами не чтили, Александра. Скорее боялись…
— Что же, он хуже других? Хуже Рысцова? Хуже Воронка? Да? — губы Саши побелели, зашевелились обиженно.
— Хуже, — ответил Капустин не сразу, и от Саши не укрылось, что он думал, колебался, хотел быть справедливым. Она слушала недавнего своего учителя без ожесточения, оглядывая его жадно и ревниво. — Воронок бывал и добр, не ко мне, так к другим. Его поступки можно как-то предвидеть, угадать, а ваш отец… — Он замолк, подбирая слово, чувствуя, как волнуется Саша. — Не знаю, был ли он хорош и к вам?
— Любил он меня! — воскликнула Саша, жалея слепоту Капустина. Отца она никому не отдаст — черное, злое забылось: тяжелая рука, ругань попригибистее кулака, ругань, от которой Сашу, случалось, качало на ее сильных, с большими ступнями и сухими лодыжками ногах, — все недоброе ушло, осталось только одно слово — отец. — Воронок — пьянь бездельная, а вы его выше отца моего ставите.
— Он на войне пострадал, потом шлюз сторожил до пенсии.
— Отец до смерти работал! И в солдатах войну отслужил…
Тимофей Вязовкин долгие годы сторожил сад, где они сейчас стояли, летовал в шалаше, Сашу бросал в избе одну, приучал к одиночеству, гнал от себя; овдовев, он не волочился за бабами, но бывал угрюм и ожесточен.
— И все-таки трезвый Воронок справедлив к людям. Не каверзный он человек. А у вас в избе вся доброта на вас сошлась, Александра.
Сердце Капустина смягчилось, ему почудилось в Саше что-то новое, непривычное — скрытое страдание, будто она не вполне счастлива, выбрала не ту судьбу и только по привычке надеется все как-то пересилить. Не взыскивать же ему — мужчине, с недавней поры горожанину, счастливому мужу, — с Саши за невольную обиду. Ведь и прошлым летом в отчаянии, даже в озлоблении на нее он не смог освободиться совсем и от чувства благодарности, от незрячего, пусть и унижавшего его преклонения перед Сашей.
— Ой, Алеша! — сорвалось у нее освобождение и простодушно, от ничем не стесненного сердца. — Схоронила я отца и отомкнула чердак. Он его на замке держал… Отомкнула, а там четыре велосипеда. Помните, пропадали в деревне? И ваш пропал.
— Помню.
— Все там! Ваш я сразу узнала, с красными ленточками. Поржавели машины, крыша у нас худая. На отца никто не думал, он на велосипед сроду не садился.
— Тогда зачем же? — поразился Капустин.
— Ему мотоциклы, велосипеды — хуже смерти. Немцы отца мотоциклами в плен брали, его и контузило тогда. Бывало, кто на другом
Капустин помнил их семейную беду. У колхоза был тогда вишенник, родила в нем крупная владимирка. Вишня шла и в ясли, и в детский сад, и на базар. И вдруг в самую зрелую пору за темной, до черноты вишней повадились воры, дальние, на велосипедах; небывалые воры. Ночью спилят дерево, унесут в овраг, а на рассвете оберут до ягодки. После третьего раза сторожу не стало веры: неужто оглох вчерашний солдат, не слышит, как пила грызет живое дерево? Верно, поят его, за пол-литра он и продал совесть. Вязовкин отчаялся, подстерег гостей безлунной ночью и пальнул из ружья на голоса. На суде сказал, что стрелял вверх, и так, верно, оно и было, но и вишенник поднимался тут по холму, и одна дробинка пришлась в сердце самому молоденькому из воров, мальчишке. Прежде деревня сбегалась в овраг смотреть спиленную вишню, бабы вдруг заголосят, как по покойнику: страшно смотреть на при-вялый лист и сырой, розовый, как рана, срез, дети не брали в рот сладкой живицы с погубленных вишен. Не жадность, человекоубийство чудилось людям за этой жестокостью, а случилось убийство нечаянное, и те же люди будто позабыли про спиленные деревья, неправедный их гнев обернулся против сторожа. Ушел Тимофей Вязовкин в заключение врагом всех, вернулся — и того хуже, да и не держался после того долго в избе, все выпадал случай нагрешить, а теперь ему и малый грех не прощался. За одно держался упрямо — сторожил сад: вишенник в одну из зим вымерз, — той же зимой умерла и мать Саши, но скоро на приокских холмах поднялся другой сад, яблоневый, и Тимофея снова определили в сторожа: сад — не склад, любому можно доверить.
— Стоят на чердаке, рядочком, как в магазине! — Саша беззвучно рассмеялась, дивясь нелепости, которой толком и не объяснишь. — Один Иван секрет знал, а теперь и вы сподобились… Мы ж не чужие с вами, — шепнула она с бесстыдной, чувственной грустью.
Иван Прокимнов — муж Саши. В последней новогодней хронике тетка писала, что Вязовкина скоро выскочила замуж, нашла пару по себе. Цыганка будто утешала племянника, об Иване писала вскользь и без уважения, но Капустин помнил парня, застал его в десятом классе: спокойный, флегматичный, с постоянной ухмылочкой, то робкой, осмотрительной, угождающей, то нагловатой, — с детства его подмял суровый отец, сменный диспетчер шлюза Сергей Прокимнов.
— Отец наворовал, а вы прячете краденое, — жестко сказал Капустин.
— Иван хотел раздать, я не дала, — не без гордости объявила Саша. — Отец в земле, а его еще и ославят! Какая ни была кража, все на него спишут. На отца и с поджогами грешили, а он один только раз пожег, и то не доказали. — Счастливая мысль перехватила ее дыхание, она подалась к Капустину с просветленным лицом. — Сбегаем в избу, возьмете машину! Ушли пеший, а прикатите на велосипеде, никто и не угадает, а Цыганка спросит — правду скажете, она звонить не станет.
— Я не на крестины иду, Вязовкина, на поминки! — укорил он ее и сам встревожился: стоит тут с ней под дождем, а в избе ждут, без него за стол не садятся.
— Была-а печа-аль! — почти пропела Саша. — У нас в распутицу невест на тракторах в церкву возят, легковая и с цепями не пройдет. — И она попросила: — Я за велосипедом мигом сбегаю: подождете?
— Пусть ржавеет. Может, совести не даст заржаветь.
— Я за отца стою, — сказала Саша, справляясь с обидой. — Я за людей всегда стою, я их жалею, себя жалеть легче легкого. Меня хоть в грязь, хоть под трактор кинь, а я живая, чистая встану!