Три тополя
Шрифт:
Сумерки густели над Окой, от истомившихся зноем лугов и пойменных озер вставал туман, смягчая багряное буйство заката. На нижних воротах шлюза, вглядываясь в темную воду канала, стояла Евдокия Рысцова, и Алеша приближался к ней без надежды, с упавшим сердцем, ощутив сиротскую свою незащищенность и то, как нелепо топырят, тяжелят его карманы прихваченные из дому яблоки и ломоть хлеба. Рубчатый стальной щиток переходного мостика неуверенно клацнул под его ступней, и, затосковав, Алеша остановился. «Иди! — окликнул его низкий, казалось, не женский голос Рысцовой. — Ждут тебя».
Тысячи раз оглядывал он эти места. Все в запретке было вроде такое же, как и у шлюза, — светлые песчаные тропы в низкорослой траве, дощатые мостки через отводной канал электростанции, хрупкая на вид, вся щелястая плотина, знакомые люди; все было продолжением шлюзовских служб, все то же
Инженер оставил Алешу на плотине сторожить спиннинг, ручкой заклиненный в одном из пазов настила. Леска круто падала вниз, пенопластовый, размером с сайку поплавок дергало и мотало в бурунах, метрах в семи ниже плотины, левее, поодаль стояли еще спиннинги на затворе, хозяева их отсиживались на каменном откосе, отгородившем от Оки бетонный узкий канал электростанции. Туда сошла и жена Клементьева в красной, яркой даже в сумерки куртке и в обуви, никогда не виданной Алешей: от легких красных сандалий под самые колени тянулись красные ремни, змеями перехлестывая тяжелые в икрах ноги. Двое шлюзовских кидали снасть коротко, прицельно, будто точно знали, где их поджидают судаки, и время от времени брали их буднично, словно безрадостно, неприметным рывком вынося рыбу на бетонную кромку откоса и прихватывая ее рукой у жабер. Один из них, механик Николай, хромой, в молодецких с проседью кудряшках, посадив рыбину на кукан и ополоснув руки, поднимался на устой и вытаскивал из бурлящей воды мелкоячеистую, круглую медную сеточку на стропах. Случалось, и в ней бился судак или шальная, потерявшаяся к ночи в темных речных глубинах плотвичка, — механик совал их в дерматиновую, рваную, в налипшей чешуе сумку, подходил к Клементьеву, молча дожидался очередной сигареты, подергивал леску клементьевского спиннинга, говорил, что все у него толком, как надо, рыба будет, некуда ей деваться. И когда механик шел по устою обратно, Алеше мучительно хотелось, чтобы он и теперь поднял сетку, хотелось испытать удачу, пусть и чужую, но механик до поры будто и думать забыл о сетке: он вприпрыжку спускался вниз, снова начинал свою охоту, и, только взяв судака, ополаскивал руки, и карабкался на устой, к сеточке, к сигарете приунывшего Клементьева.
Алеша не сразу привык к безбрежному разливу реки за спиной — она лежала позади, в полуметре, литая, как стекло густой темной варки, и будто вздымалась медленно и с угрозой. В этой угрюмой медлительности и темноте, в крадущихся усилиях потока, в его потаенной ярости и глубинной дрожи, которая вызывала ответное, напряженное содрогание плотины, чудились хитрость и умысел. Натолкнувшись на дубовую, тонкую скорлупу щитов, пусть и скрепленных накрест полосами железа, река негодовала, удесятеряла натиск, плечом яростно била в плотину, говорили, что и сильный пловец, упав здесь, погибнет, распятый на щитах.
Каждый шорох и звук этой ночи, угасание воды с темнотой и ее колдовское воскрешение, когда взошла луна и река вспыхнула, таинственно озарясь, — все, чем дышала июльская полночь, запомнилось Алеше навсегда. При свете луны он увидел широкую плоскодонку, она двигалась от пойменного берега к ним, точно нечувствительная к пенистому, сердитому потоку. По-озерному неспешно погружались в воду весла, а начальник шлюзовой охраны Прохор Рысцов стоя работал большим, на подъемнике-вороте, «пауком». Точные движения Рысцова, опадавшие с сетки серебристо-зеленые струи и брызги, их искристое свечение, пружинистые броски издали приметных рыб, лодка, скользящая без натуги, будто заговоренная от беснующейся реки, привлекли общее внимание. Плоскодонка утюжила пенопластовые спиннинговые поплавки, порой весло поддевало чью-то леску, и, поднятая из воды, она на миг вспыхивала светлой, косо летящей струной, и казалось, сквозь гул плотины доносится звон опадающих с нее капель. Случалось, Рысцов, склонясь к борту, обрезал чужую, помешавшую ему снасть.
Одному Клементьеву река не давала ничего,
Только раз коротко затрещал затвор, спиннинг согнуло, повело и тут же выпрямило. Рыба сошла, но Алеша успел крикнуть «Ударило!», и примчавшийся Клементьев вытащил помятого на снасточке лягушонка. Инженер бросился к Алеше, не поставив свой спиннинг на затвор, леску мигом размотало, поплавок снесло к черным ряжам ниже электростанции. Теперь леска Клементьева мешала всем, и отцепляли ее гуртом, кто-то сбегал на ряжи, толкал в воду тяжеленный багор, а механик немилосердно дергал леску и все нахваливал ее крепость, обещал, что и пудовая щука ее не оборвет, потом намотал леску на рукав и рванул, утешив Клементьева тем, что «не оборвешься — не поймаешь», что «поплавок на месте, и то добро, теперь дело пойдет».
Чувство одиночества охватило Алешу: позади угрюмо стекленела залитая лунным светом вода, ниже плотины хищно заныривал «паук» Рысцова, вынося из глубины рыбу, а на устое механик Николай и Клементьев, присев на корточки, ладили новый поводок с грузилами и тройниками. Теперь Алеша точно виноват: не закричи он прежде времени, инженер не бросил бы свой спиннинг, не зацепился бы намертво за ряжи, не сидел бы спиной к нему, недовольный, отчужденный. Алеша подозревал, что говорят о нем: Клементьев кается, что взял его на плотину, а механик ругает его мать, Марию Капустину, бухгалтершу, вредную бабу, от которой нет житья людям. Механик, случалось, поколачивал жену, покорную, молчаливую Лушу, колхозного счетовода, и Капустина являлась на шлюз, к начальству, искать на него управу. Уйдя в невеселые мысли, Алеша не сразу услышал позади свистящий звук, а обернувшись в испуге, никого не увидел, только спиннинг часто гнуло дугой, хотя затвор молчал. Алеша понял: инженер больше не доверял ему, паникеру, и наглухо закрепил леску. На этот раз он не стал спешить, пригляделся, не нашел на воде поплавка, схватился за леску и отдернул руку: что-то сильное рвало под водой снасть, и Алеша крикнул растерянно, по-детски: «Рыба!»
Вблизи стальных ферм, где вода билась врасхлест, бугрилась, вскипала бурунами, пятилась под плотину, бунтовал голавль — прошли годы, но такого красавца Капустин никогда больше не видывал ни на своем, ни на чужих куканах. Едва голавль мелькнул поверху, Клементьев решил: на плотину его не поднять, надо вести к берегу, но подоспел механик и велел тащить вверх. «Их у нас не вываживают. — Оказалось, что вести голавля к берегу — едва ли не оскорбление рыбацкой чести. — Голавль раз в году с тройника сойдет, и то не на Оке, а леска у тебя и сома выдержит». Механик и подхватил голавля, уверенно, как железной скобой, замкнул черными в ночи пальцами жаберные крышки, с хрустом вдавив их, и, припадая на ногу, понес добычу на устой.
Сюда сошлись все, хвалили инженера, говорили, что начало по чести, что он настоящий рыбак, не бегал, как иные, с места на место, дождался своей рыбы, намекали, что такое надо отметить: с одной поклевки взял три кило. Насчет трех килограммов льстили; в том, что накинули полкило, проскальзывало снисхождение к пришлому человеку; здесь в обычае скинуть на глазок граммов триста — пятьсот, небрежно поддеть ногой рыбину, мол, пустяк-дело, брали и поболе, а это так, ни то ни се.
Женщина, подобрав юбку, присела, трогала голавля светлыми пальцами, повела вокруг глаз, будто ласкала, засмеялась чему-то, поднялась веселая, отсердившаяся и прижала ладонь с влажными после рыбы пальцами к щеке мужа. «Это Алеша подсек, — великодушно объявил Клементьев. — Моя рыба впереди». Расщедрился и механик, кивнул на веревку, на опущенную под устой сетку и сказал: «Тащи, бухгалтер, посмотрим, какое у тебя счастье… Все, что там, твое!» Алеша поднял наверх небольшого судака и смолисто-черного, извивавшегося змеей налима.