Три весны
Шрифт:
У Петера нет девушки. Костя будет писать своей Владе, Сема — своей Вере, а Петеру — некому. Не искал он себе никого. Все свободное время проводил дома, потому что матери одной было скучно. Надо ей написать! Это сделает он завтра.
Мать хочет, чтобы отец взял его к себе. А Петер против этого. Ему пора идти в жизнь своей дорогой. Давно пора.
Справа, по всей вероятности, где-то возле Саур-могилы, небо прорезали оранжевые светящиеся трассы. Донеслось глухое постукивание пулеметов. Это фрицы били по нашему самолету, который вдруг появился в кромешной тьме над передним краем.
— Разведчиков перебрасывает на ту сторону, — сказал кто-то рядом.
Это была смена. Петер вылез из окопа и рядом с ходом сообщения пошел в балку к взводному блиндажу.
Но по пути его перехватил Гущин из особого отдела. Видно, нарочно поджидал здесь. Вот уже три раза он расспрашивал Петера о службе, о доме, о друзьях.
— Привет, замлячок! Есть к тебе разговор, — приветливо сказал Гущин. — Пойдем-ка в сторонку.
Они отвернули от хода сообщения и пошли косогором. В одном месте Гущин попал ногой в мелкий пехотный окопчик, запутался в своей плащ-палатке, выругался.
— Действительно, темень сегодня непроглядная. Так можно и ноги поломать, — сказал Петер, помогая Гущину подняться.
Но едва они тронулись снова, их окликнул суровый голос:
— Стой! Кто идет?
Гущин назвал пароль. Часовой успокоился, предупредил:
— Вы левее берите, а то тут саперы чего-то мудрят. Не то проволочное заграждение ставят, не то мины.
Гущин, который шел впереди, повернул влево. И через несколько шагов едва не упал снова. На пути их оказалась воронка от авиабомбы. В нос ударило резким запахом недавнего взрыва.
— Позавчера сюда угодило. Метили в балку, а попало сюда, — вспомнил Петер.
Они сели на краю воронки. Петер огляделся. Невдалеке, в ближнем тылу батальона, чернели курганы. По ним часто стреляли немцы, считая, что это наши наблюдательные пункты. А в сторону Миуса отсюда полого уходила ложбина. В ней-то и угадывались фигуры бойцов. Очевидно, это были саперы, о которых говорил часовой. Роются в земле, как кроты.
— Ну, как воюем, Чалкин? — негромко спросил Гущин, словно боясь нарушить вдруг установившуюся на фронте тишину.
«Зачем я ему нужен?» — думал Петер.
— To-есть, конечно, воюем все одинаково, все окапываемся, — самому себе ответил Гущин. — Как настроение?
— Плохое.
— Я понимаю. Наступать веселее. Но нельзя размагничиваться. Нужно быть все время начеку, дорогой землячок!..
Петер усмехнулся. Но его улыбку не мог видеть Гущин, поэтому он продолжал разговаривать тем же тоном:
— От батьки никаких известий? Большой он человек у тебя, Чалкин! Генерал. Наверно, к самому товарищу Сталину вхож. А тебе надо быть достойным такого человека. Ну, а что в роте-то вашей говорят? Касаемо обстановки?
— Да ничего. Говорят, что скоро, должно, турнем немца.
— Это правильно. Сила накапливается, — сказал Гущин. — Ты в партию не вступил?
— Нет еще.
— Почему же так?
— Чтобы вступить в партию, нужно проявить себя в бою, — прислушиваясь к сдержанному говору саперов, ответил Петер.
— Почему именно в бою?.. Ты вот что, заходи ко мне. Запросто.
— Ладно, — устало проговорил Петер. Ему хотелось спать, и он был очень доволен, что Гущин распрощался с ним и ушел.
«Но ведь он хотел о чем-то беседовать», — подумал Петер, направляясь к своей землянке.
За ночь упали тучи в лощины и овраги, в прибрежные сады за Миусом, и теперь там белели островки тумана. Утро стояло необыкновенное. Большое оранжевое солнце всплывало над степью, слепило глаза. В блиндажах и траншеях, в этих ячейках гигантского улья, просыпались бойцы, начинали свой новый фронтовой день.
В эту пору немцы завтракали. Завтракали и наши. По молчаливой договоренности — ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны. Еще успеют настреляться, а поесть теперь вряд ли придется до самой темноты. Особенно нашей стороне: передний край у нас проходит по пустынному и низкому берегу и хорошо просматривается фрицами. Это значит, что днем в траншеи не просто доставлять горячую пищу. Не одного подносчика с термосами уложили немецкие снайперы.
Костя поел, напился из фляги. Потом снял шинель (уже было тепло) и отнес ее вместе с котелком в блиндаж. Тут Костю и захватил Сема Ротштейн.
— Пляши, Воробей!
Костя намеревался вырвать письмо. Но Сема хитер, он разгадал Костин замысел и выскочил из блиндажа:
— Пляши барыню! От Влады!
— Врешь! — радостно крикнул Костя.
— Вот честное слово!
— Ну давай. Потом спляшу. Кто пляшет после завтрака, так ведь? — просил Костя, догоняя бежавшего по траншее Сему. — Постой.
Прошуршал над окопами и ударил метрах в двухстах позади тяжелый снаряд. Поднял сине-желтое облачко перемешанной с дымом пыли. И этот гулкий звук разрыва остановил Сему.
— Начинается, — вздохнул он, передавая Косте письмо.
И в ту же секунду с грохотом лопнул второй снаряд. Он упал ближе. А потом и третий, и четвертый. Немцы пристреливались к полковому командному пункту, который был замаскирован редкими кустиками акации и бересклета. По краю балки там проходила посадка, как называли довольно часто встречающиеся в Донбассе лесные полоски.
— «Рама» КП засекла, — сказал Сема. — Она вчера, проклятая, долго кружила. Теперь фриц даст так даст!
Но обстрел вскоре же прекратился. И Костя пошел в блиндаж, и там в одиночестве распечатал письмо. До Кости совсем не доходил смысл того, о чем писала Влада. Он просто узнал ее почерк — красивые мелкие буквы с небольшим наклоном вправо, и его сердце застучало часто и сильно.
«Дорогой Костя!
Вот уже полтора года, как мы не виделись. Срок большой и, очевидно, мы стали теперь другими. Мне очень трудно сейчас в одиночестве. И ты уехал, и уехал Илья. А с девушками из нашего класса, ты знаешь, я не очень дружу.