Три времени ночи
Шрифт:
Им никогда не суждено было найти общий язык, а их чувствам — совпасть, и все решил этот миг. Пуаро нужно было вымолвить лишь слово, чтобы на самом деле освободить Элизабет, и он бы вымолвил, если бы любил ее больше или не любил вовсе. Однако так получилось, что только в эту минуту он начал осознавать, лишь частично признавать, смутно предвидеть действительное положение вещей; он только вступал в тот неблагодарный период любви, когда порыв инстинкта уже угас, а духовное предвосхищение еще не родилось. Пуаро не почувствовал движения ее руки, не увидел тревоги, а слова, сказанные Элизабет из стыдливости, из растерянности («Вас нельзя было бы заподозрить…»), воспринял, как обиду.
В конце концов он мужчина. Врач не священник, хотя Элизабет и намеревалась низвести его до этой роли. Друг? Пусть друг, но только потому, что он сам этого хотел. Он не занимал ни такого высокого, ни такого низкого
— Уберите руку. Если сюда войдут…
Элизабет посмотрела на него кротким взором, в котором сквозило удивление.
— Марта… дети…
— Но все привыкли…
— Когда был жив ваш муж, это было одно, но теперь…
С жестокой радостью он видел, как в ее печальном взгляде забрезжило понимание.
— Я не хотел бы вас компрометировать.
— Кому пришло бы в голову… — слабо возразила она.
— Кому? Да любому! Или я хуже других? Разве я чудовище, старик, лакей? Или вы монахиня? Вы молоды, прекрасны, свободны. Будет вполне естественно, если люди подумают…
— Нет, — простонала Элизабет.
— И кто вам сказал, что я сам…
Он еле успел подскочить. Ей стало дурно.
Шарль потрясен, его самолюбие в высшей степени удовлетворено. Он, смирившийся с тем, что никогда не полюбит и никто не полюбит его, покорил такое гордое, чистое сердце. Никаких угрызений совести из-за нанесенной раны: разве не таково неизбежное начало любви? Только крайнее удивление, изумление. И как он раньше не догадался? Гордыня помешала ему разобраться в своих чувствах, смирение — в чувствах Элизабет. Теперь же гордыня и смирение преображаются в победное ликование. Разве минуту назад Элизабет как ни в чем не бывало не насмехалась, не шутила над семейством Бюффе, над председателем суда с их претензиями? А стоило ему сказать слово, и какая перемена, какое волнение… Пуаро словно в единое мгновение забыл, что прежде знал об Элизабет и что это волнение не только для него лестно, но и опасно. Все ему вдруг представляется простым: почему бы в самом деле ему на ней не жениться? Да, он низкого происхождения, беден, но у него завидное будущее, он еще молод, Элизабет в него верит, она ему поможет, поддержит его. Пуаро облекает свое безрассудство в разумные рамки, придумывает удобный предлог для своей любви к Элизабет, забывая, что как раз его уязвимость, несоответствие их положений и подвигли его на нежные чувства. Пуаро словно бредит наяву, но его мечты движутся в противоположном направлении, нежели у обычных возлюбленных. Жуткий восторг, охвативший его при виде побледневшей, упавшей ему на руки Элизабет, Пуаро обращает в благоразумное довольство, утоленное самолюбие, другими словами, переводит в нечто прозаическое. «Мне давно следовало бы догадаться… Как я не подумал об этом раньше… Как не заметил… Лучше жены и не придумаешь… Она согласится…»
Шарль, как всегда, заблуждается относительно своего характера, сумрачного и страстного; он склонен считать его лишь немного нелюдимым. Идеальная жена… Впрочем, он знает ее как друг и как врач, знает о ее тревогах, одиноких ночах, он помнит, как она шептала с мучительной искренностью: «Если бы вы знали, какая для меня пытка быть любимой… если бы им было известно…» Пуаро часто пасовал перед ее самоистязанием, чрезмерным умерщвлением плоти. Не понимая, он восхищался ее безграничной суровой преданностью старому нытику Дюбуа. Наконец, Пуаро догадывался о безмолвной драме у изголовья умирающего мужа, молившего Элизабет об освобождении, которое она одна могла
Однако несколько дней он за них цепляется. Можно подумать, Пуаро уже предчувствует: вовлечь Элизабет в естественную любовную игру он в состоянии, лишь обманувшись на ее счет, умалив Элизабет. Может, также, пускаясь в авантюру, которая займет его целиком, заставит лезть из кожи вон, Шарль, чтобы поддаться неодолимому влечению, нуждается в оправдании, во временном алиби; он должен перехитрить степенного, логически мыслящего человека, каким он себя считает, и соблазнить его на прекрасное безумство, которое непременно плохо кончится. Как бы в подтверждение этого Шарль, до того усердно посещавший Элизабет, в течение нескольких дней не стремится ее увидеть. Первое головокружение прошло, и ему почти удалось убедить себя, что он не любит Элизабет, а домогается ее лишь из честолюбия.
Элизабет же, придя в себя, оказалась во власти все возрастающей тревоги. Какое-то мгновение она тоже искала себе обычное оправдание, даже чуть не улыбнулась: «Не вообразил ли мой славный доктор…» Затем она услышала его голос, ставший глухим, жестоким, вновь увидела его слегка блуждающий взгляд в тот самый миг, когда он намеревался ранить ее, задеть… Нет, она уже не сможет никогда думать о нем как о своем «славном докторе». Значит, Шарль все-таки вообразил… В миг открывается старая рана. «Но если он вообразил такое, значит, виновата я!» Ведь она сама допускала к себе Пуаро, поощряла его визиты. Долгие беседы, удовольствие, которое Элизабет в них находила, книги, которые она читала немного и для того, чтобы снискать его одобрение… Неужели в этом было греховное потворство с ее стороны?
Сомнения, едва зародившись, одолевают, мучают ее. Прямое следствие допросов, которыми донимала дочь Клод де Маньер. «Ты уверена, что не совершила греха? Не думала о нем? Даже самую чуточку? Поклянись!» Клясться она не осмеливалась. Кто поручится? Как узнать наверняка? Шарлю она доверяла. Часто ему улыбалась, иногда брала за руку. Множество незначительных воспоминаний всплывает в памяти Элизабет, и тревога ее постоянно растет. Она принимала от него в подарок разные мелочи: книгу, сладости для детей. Она, избегавшая других посетителей, разговаривала с Шарлем в присутствии одной только Мари-Поль, а то и вовсе без свидетелей. Допускала его к своему прошлому, к своей внутренней жизни. Надеялась на него. На днях, поддавшись внезапному помутнению рассудка, взывала к нему о помощи. Поступала бы она так, если бы тайное, позорное влечение не пустило в ней свои корни? Ведь и Пуаро так расценил ее действия, раз отважился на подобную выходку. Элизабет не знает точно, что он сказал, но ясно видит, с какой страстностью он к ней подступает. Конечно же я его провоцировала. После стольких лет Шарль бы не посмел, если бы не почувствовал… Выходит, я так долго грешила, не отдавая себе в этом отчета? Она глядит на Пуаро, и ее тревога, угрызения совести все усиливаются. Для Элизабет вопрос чести — исследовать свое сердце в поисках самого зародыша греха, любви. «В этот день… или в тот…» Она восстанавливает в памяти все события своей жизни, связанные с Шарлем. Потом бежит исповедоваться.
После исповеди она на какое-то время обретает относительный покой. Я не буду больше его видеть. Откажу от дома. Как только найду подходящий монастырь, заточу себя в нем вместе с дочерьми, искуплю вину. Элизабет преувеличивает грех, преувеличивает опасность, подобно тому как Пуаро их преуменьшает. Кто из них двоих уже любит, кто любит больше? Трудно сказать. Однако любовь уже разверзлась пропастью между ними. Элизабет, более проницательная, старается ее избежать, Пуаро же устремляется вперед с закрытыми глазами. Так или иначе, но тут отнюдь не брак по расчету между двумя молодыми свободными людьми, тут любовь особого рода.
Элизабет, без сомнения, была к ней предрасположена. Благодаря матери она составила понятие о любви как о чем-то жестоком, страстном, но все же притягательном. Встреть Элизабет любовь в другом обличье, она бы ее не признала. Очень характерно, что впервые она соотносит образ Шарля с любовью в тот момент, когда тот причиняет ей боль. Что же касается Пуаро, еще подростком, сыном лавочника, приложившего все усилия, чтобы вырваться из своей среды единственно благодаря усердной учебе, желанию выбиться в люди (соскрести с себя оболочку, которая выдавала и унижала его), Пуаро, тщательно обдумывавшего свои услуги, свои планы, каждое свое слово, дабы сделаться необходимым высшему свету Нанси, предмету его домоганий, погруженного в работу тридцатипятилетнего человека, безразличного к вере, а то и вовсе неверующего, то его столь странное влечение коренилось в презрении.