Три времени ночи
Шрифт:
— Вы здесь, Элизабет?
— Здесь, мой друг.
Мужу Элизабет говорит, что у нее бессонница.
Разумеется, тут скрываются ловушки. Они совсем рядом, Элизабет чувствует это и без труда их избегает, словно сомнамбула. Ночь никогда не бывает слишком прекрасной, таким бывает день. Элизабет поддерживала в доме необременительную строгость, нежную печальную атмосферу, которая имела свою прелесть. Сюда не приходили женщины слишком молодые или шумные — только духовные лица, ученые, семейный врач, жена священника, две-три вдовы; такое общество Дюбуа находил иногда немного суровым. Гости отчаянно спорили о книге Франциска Сальского, которую Элизабет перечитала несколько
Дюбуа, немного оправившийся от своих болезней, питал политические амбиции. Элизабет сносила эту его причуду или то, что она таковой полагала: они приняли у себя членов местного суда, советника герцога и гравера Апье. В монастыре ее убедили, что это ловушка, мирское, и она в благоразумии своем остерегалась визита. Она немного злоупотребила суровостью, отказав граверу, пожелавшему сделать ее портрет, и заставив отказать от дома советнику герцога, наговорившему ей любезностей. Но разве возбуждение из-за этих приемов не грозило нарушить приобретенный столь дорогой ценой покой? Несколько раз она дала волю раздражению.
Особенно ее утомлял ребенок. Она называла это утомлением. Ей без конца говорили: «Солнечный лучик ваша Мари-Поль. Настоящая птичка». Но и солнечный луч и пение птицы могут утомлять. Однажды, заслышав смех дочери, она в сердцах сказала:
— Ты так и будешь всегда смеяться, Мари-Поль?
— А почему бы и нет? Разве вы никогда не смеетесь?
— Вспомни, что сказал Господь Анджеле да Фолиньо: «Я полюбил тебя не за веселье».
— А за что тогда?
Ребенку все было смешно, что же тут плохого? Девочка любила цветы, удивлялась пустякам, всем любовалась, охотно пела.
— Поглядите, мама, какое солнце! Поглядите, кто-то пришел! Поглядите, какая забавная у меня сестренка!
Пронзительные крики радости, одобрения. Все это утомительно, даже мучительно. От криков лопались барабанные перепонки, крики проникали в мозг, пробуждали давнюю боль.
— Мне страшно за этого ребенка, — говорила Элизабет врачу, — ее ждут такие огорчения в жизни.
— Я вижу, что вам страшно, — отвечал тот.
Врач был человеком неказистым, неуклюжим, с проницательным взглядом.
Тут она никакой ловушки не чуяла. Ведь она беспокоится о ребенке, думала Элизабет. Это так естественно. Малышка не догадывалась, что ей угрожает. Она бросалась навстречу жизни, полная доверия, которое чревато бедами. Девочку не заботила осторожность, необходимая для того, чтобы выжить, выплыть, избежать потрясений и ран. «Если так суждено, чтобы ей причинили боль, не лучше ли это сделать мне?» И Элизабет сажала девочку к себе на колени, рассказывала о важности спасения, о сверхъестественном покое, какой достигается лишь через самоотречение. Она описывала дочери прекрасные страдания святых — этот сплав золота с медью, которые приводили их в рай длинным путем через пики, шпаги,
— Мари-Поль, а тебе не боязно?
— Но вы ведь говорите, мама, что Бог добр.
— Добр, но страшен.
Элизабет знала, как страшна любовь, как она требует всего человека, все пожирает и хочет, чтобы ей отдали даже саму эту пустоту. Но есть святые с руками, полными цветов. Мари-Поль лишь смеялась в ответ.
— О, мама, я не верю, что он страшный.
Упрямство дочери вдруг поражает Элизабет в сердце и пробуждает ее. Этот ребенок отрицает опасность, отрицает жертву, неизбежность страдания, отрицает, отрицает… В душе Элизабет внезапно поднимается волна гнева, волна возмущения, неизвестно когда и как зародившаяся (может, это следствие ночных бдений, долгих ночных часов, внешне бесплодных, когда она считала себя свободной), и с ее губ срываются непонятные слова, которые она слышит, не узнавая и смущаясь, как из-за неуместной шутки, несообразного смеха.
— А ты знаешь, Мари-Поль, что Бог приказал тебя ему пожертвовать?
Это игра, всего лишь игра или, по крайней мере, непроизвольная реакция — так закрываются рукой от солнца. Подтрунивание, которое должно ослабить слишком большое напряжение спора.
— Меня…
В больших черных глазах волнение.
— Как Исаака?
Исаака она видела у себя в Библии. Нож, занесенный бородатым Авраамом, напоминавшим ее отца, подставленная шея, изумленный взор кудрявого ребенка — все это правда, ведь так нарисовано в книге.
— Как Исаака.
Черты лица у девочки искажены, губы сжаты, глаза в слезах. Какое облегчение видеть, как на мгновение исчезли с ее лица радость и красота! Элизабет забывает, что все это игра.
— Вы уверены, мама?
Еще один миг пусть будет у нее такое лицо! Еще на миг пусть не стихает этот шквал любви, нежности, который обрушился на Элизабет перед скорбным лицом дочери. Наконец-то дочь приблизилась к ней, стала на нее походить, наконец-то их сплавило воедино одно страдание.
— Разумеется.
Еще мгновение. Спустя мгновение Элизабет скажет, что это была всего лишь игра, что она ошиблась, да мало ли что. Девочка всхлипывает. Элизабет в ее возрасте не плакала. Как и Клод де Маньер, робким некрасивым ребенком замурованная в безмолвии, дочь забитых родителей, которые умаляли ее до своего уровня, чтобы сподручнее было ее любить. «У Клод такое хрупкое здоровье. Замуж ей не выйти…» Начинается ли с Мари-Поль третье поколение детей, принесенных в жертву, преданных распятию?
— Это случится сегодня, мама? — бормочет сквозь слезы ребенок.
— Нет, нет, не сегодня, — шепчет Элизабет почти в таком же волнении.
Элизабет не может решиться прекратить игру. Она и сама увлечена, ведь она вновь обретает, открывает, принимает свою дочь. Избавить девочку от тревоги, которая их сближает? Смеющаяся, нетронутая печалью Мари-Поль почти не принадлежит ей. У Элизабет такое чувство, что в течение трех дней, пока длится испытание, она второй раз дает дочери жизнь. И она словно разлучается с Мари-Поль, отрывает девочку от сердца, когда на третий день говорит: