Три времени ночи
Шрифт:
Всплывали лица: то нищий, то больной ребенок, то служанка, брошенная в положении, — все эти дневные раны не переставали кровоточить. И с того дня, как она заставила плакать Мари-Поль, не переставала течь кровь у нее самой — это кровоточило ее, как Элизабет до сих пор полагала, так хорошо зарубцевавшееся детство.
Она поняла это после того, как однажды Пуаро спросил ее:
— Вот вы всегда говорите, что снова заболели, но когда вы болели прежде? За те десять лет, что я у вас бываю…
— Я болела, когда была ребенком, — быстро выговорила она и тут же поняла: вот что поднималось в ней, тяготило, приносило боль. Болезнь, которую она лишь на время загнала внутрь, — это ее детство.
Три маленькие дочки бегали по саду, ходили в церковь, росли, учились читать.
— Зря я на вас женился, — говорил он Элизабет. — Испортил вам жизнь. Вы могли бы уйти в монастырь, могли бы составить себе блестящую партию. Я перед вами очень виноват.
Ему очень хотелось быть виноватым. У виноватого еще есть надежда. Однако равнодушная к мужу и потому не способная его понять Элизабет, держа его за руку, со всею нежностью лишала Дюбуа этой надежды.
— Нет, мой друг, уверяю вас, я была с вами счастлива.
Она и не догадывалась, что своей снисходительностью его доканывает. С таким же успехом она могла бы сказать мужу, что того вовсе не существовало. Так же поступали священники, причем все (священники в их доме никогда не переводились). Они не понимали, что несчастный старик пытался, прежде чем сгинуть навсегда, выторговать себе хоть четверть часа настоящей жизни. Превозмогши скупость, он обновил скамьи в часовне иезуитов, уступил немного земли их соперникам кармелитам, тем самым доказывая как свою приверженность церкви, так и свою беспристрастность. По общему мнению, он имел право на тихую кончину, и ему такое право предоставляли, выравнивая перед ним спуск в могилу, он же, бедный, молил о прямо противоположном, о бугорке, за который он мог бы на мгновение зацепиться.
«Иногда я лукавил, даже обманывал, чтобы добиться милости у сильных мира сего, тщетно полагался на их заступничество… Я отказал жене, просившей бархатное манто… Я выгадывал на жалованьи служанкам. Мне случалось браниться, пропускать мессу». Ему смеялись в лицо. Разве это грехи!
— Вы и понятия не имеете, что значит грешить, — мягко сказал ему старый кюре, и сказал правду. Эта-то правда и сводила Дюбуа в могилу.
От чего ему было умирать? Он страдал из-за подагры, ревматизма, неудовлетворенных амбиций. Страдал из-за того, что не знал пороков, даже скупость не была у него сильной страстью, в лучшем случае простой причудой, которая ему самому вдруг опостылела. Он страдал от недостатка воображения: растянувшись на широкой кровати, окруженный заботой и вниманием, он мог бы тиранить окружающих, шантажировать их своей болезнью, благодаря чему обрести над домашними власть. Но мало сказать, что это не доставило бы ему удовольствия, — такое даже не приходило ему в голову. Приступы подагры он сносил терпеливо. Одним из его положительных качеств была небоязнь боли, так что даже страдания его не занимали. Что же ему оставалось делать, если не дать себе спокойно умереть, к чему его все кругом подталкивали?
Дюбуа смутно надеялся, что Элизабет его спасет не тем, разумеется, что вернет к жизни, а упреком, воспоминанием, снабдив его багажом, которым он мог занять руки и действительно упокоиться, а не сгинуть. Он не сомневался, что это было в ее силах. Какая женщина не таит на мужа обиду, не сохраняет нежное воспоминание, пусть и о кратком мгновении? Какая женщина? Такая, как Элизабет. Подчинившись, отрекшись от своей воли, она сделалась нечувствительной. Никогда ее не посещала мысль поставить в упрек Дюбуа их женитьбу: она не осознавала себя замужней женщиной, да и не была ею на самом деле. Дюбуа был инструментом Божьей воли, простым средством, а не человеком. А раз так, то что же на него сердиться? Она не обращала на него внимания.
Элизабет была так равнодушна к своему телу,
— Элизабет?
— Я здесь, мой друг.
— Нет, вас здесь нет, вас здесь нет.
Врачу она говорила:
— Мой бедный Дюбуа всегда был такой сдержанный. Сейчас, наверно, он сильно страдает.
Он страдал, но от чего? Глядя на гладкое, непробиваемо спокойное лицо Элизабет, врач не решался возразить. В ней ощущалась какая-то чистота, вызывавшая уважение, однако он не мог отделаться от мысли, что Дюбуа было бы лучше, сиди у его изголовья вместо этого равнодушного ангела кто-нибудь другой. Врач думал о том, что эта столь добродетельная женщина, по всей видимости, никогда не любила и что без каких-либо угрызений совести она лишает Дюбуа перед смертью всякой надежды. Дюбуа волновался, горячился, осознавая в последние минуты нехватку главного, осознавая пустоту из-за того, что Элизабет невольно наводила на мысль об отдельном мире, куда она имела доступ и куда ему так хотелось за ней последовать. Он сам, врач Шарль Пуаро, иногда испытывал это рядом с Элизабет, во время их бесед, наблюдая за ней, стремясь постичь тайну этой тревоги, этой безмятежности, приступов суровости, неожиданной кротости, всего того, что составляло загадочный сплав, именуемый Элизабет.
Существо, обладающее внутренней жизнью, накладывает свой отпечаток на все, к чему прикасается. Именно в глазах Элизабет Дюбуа прочел, что его не существует.
— Простите меня, Эли, прежде чем я умру.
— Но мне нечего вам прощать, мой друг, вы всегда были очень добры ко мне, — отвечала она.
В глубине души она чувствовала раздражение рядом с мужем, который, будучи при смерти, пытался родиться вновь, не считаясь с ее желаниями. Элизабет не хотела, чтобы он рождался вновь. Она не хотела быть этому свидетельницей. По существу, она не хотела, чтобы он выжил. Не заставлял ли он ее сделать еще один шаг по пути, на который она вступила в день «принесения Мари-Поль в жертву», не заставлял ли распрощаться еще на некоторое время с покоем, право на который, как думала Элизабет, она заслужила?
— Вы и сами не догадываетесь о своей жестокости, — сказал ей Пуаро после одного из своих посещений, когда застал Дюбуа в подавленном состоянии.
— Я во всем полагаюсь на волю Господа, — возразила она.
— Но неужели вам не жаль своего супруга?
— Он умирает безгрешным. Хорошо бы и я перед смертью могла сказать о себе такое.
Врач чуть было со всей резкостью не указал ей на бесчеловечность подобного суждения, но увидел в глазах Элизабет такую явную боль, что смолчал. Он видел, что и она мучается, но ее мучения иного рода, чем у неразумного бедняги, терзающегося неожиданными сомнениями. Он был не прочь прийти ей на выручку, однако, по сути, относясь к нему с большим доверием, Элизабет не обнажала перед ним свою душу.
— Я ваш друг, — без явной связи с предыдущим проговорил он.
— Знаю. Я постараюсь, но…
На миг ее лицо стало беззащитным, на тот самый, должно быть, когда ее взору открылась истина: если бы она согласилась на то, чтобы Дюбуа существовал, она бы его возненавидела. Но этот миг прошел.
— Я постараюсь выказать больше терпения, — произнесла Элизабет.
Как будто от нее требовалось терпение! Как раз избыток ее старания и прикончил больного.
— Эли, вы меня любите?