Три времени ночи
Шрифт:
Он улыбается, осознав, что в точности повторил слова того ужасного секретаришки с физиономией убийцы. Но улыбка тут же тает. Дело довольно щекотливое. Не в смысле решения, приговора. Но эта женщина… И ведь невежественная. Пусть ведьма, но до настоящей магии ей далеко: пятиконечные звезды, философский камень, астрология — для нее это, по всей видимости, пустой звук. Тут из нее много не вытянуть. Но вовсе не обязательно обладать познаниями в философии или метафизике, чтобы продать душу дьяволу. Равно как нет в них нужды, чтобы достичь святости. Инстинкт зла — как впрочем и духовные силы — проявляется у самых простых натур. Тем любопытнее бывает наблюдать. Механизм в этом случае менее замысловат, более очевиден. С этой точки зрения Жанна — подходящий объект. Сейчас она в темнице, закована в цепи, а завтра — допрос с пристрастием. Нахмурясь, он гонит от себя неприятные картины. Он не кровожаден. Более того, он страшится крови, страдания, как и всего, что связано с плотью. Женщины, несомненно, привычней к этому, чем мужчины. Роды Франсуазы всегда были для него кошмаром. На время третьих он подгадал так, чтобы оказаться вдали от дома. Порою, поддаваясь суеверию, он задается вопросом, не это ли бегство послужило причиной несчастья с малышкой Жюльеттой. Но это чушь. Безумие. Ночные кошмары, перед которыми никто не устоит. Кстати, на этом и строят расчет проклятые колдуньи. У кого в сердце не найдется чувствительного места, трещинки, куда может просочиться грех? И такая женщина, как Жанна, с ее чутьем, с ее пророческим даром (а то, что она им наделена, он почувствовал на себе: сколько раз ему приходилось делать над собою нешуточное усилие, чтобы не дать себя увлечь) способна без труда нащупать эту трещину, воспользоваться смятением человеческого существа,
Да, не только простолюдины способны тяготеть к таким вещам, но и самых просвещенных, самых вдумчивых может засосать эта трясина. Разве он сам, приди к нему эта женщина или ей подобная и скажи: «В вашей власти, чтобы Жюльетта…», — разве не поддался бы он, хотя бы на миг, сомнению, не дрогнул бы? Разве не посетило бы его искушение отказаться от их с Франсуазой терпеливых усилий разбудить дремлющий разум, превозмочь — она свое горе, он свое унижение — перед этим убогим маленьким существом в пользу некоего простого магического решения? И если бы колдунья преуспела там, где союз человека с Господом оказался бесплодным…
Смутное беспокойство закрадывается в него, столь одинокого посреди теней этой печальной комнаты. Колеблющийся свет свечей у изголовья только усугубляет их нереальность. В обычное время в этой комнате, ясное дело, никто не живет. Сюда в спешном порядке принесли большой новый, словно недавно сотканный ковер — ничего общего с пологом над кроватью и шторами на высоком окне, до того ветхими, что они того и гляди рассыплются в прах. Столик явно из гостиной, так же как кресло и конторка рядом с ним (уж не воображают ли они, что он собирается читать стоя, словно какой-нибудь письмоводитель?). Зато шкаф скрипит, им не пользовались много лет — очевидно, с тех пор, как умерла хозяйка дома, которой, похоже, принадлежала эта комната. Это заставляют предположить ее размеры и вид, а еще заброшенный поломанный ткацкий станок в темном углу и такой неуместный здесь запыленный комодик с многочисленными ящичками. Похожий есть у Франсуазы — она хранит в нем нитки и вязанье. Но здешний комод пуст, как и шкаф, как и сама эта нежилая комната. Распятие, должно быть, принадлежало умершей; крохотная кропильница пуста, благочестивая картинка как раз из тех, что может держать в своей спальне женщина: с ангелочками и с окаймлением из цветов и плодов вокруг основного сюжета — Благовещения. Все они такие: даже святые догматы веры им подавай, украшенные какими-нибудь побрякушками и финтифлюшками. То же и с адом. Какой мужчина без помощи женщины мог бы додуматься до мерзких подробностей ведьмовского шабаша? Женщина — низшее существо, исключая разве что тех, кто знает свое место, как Франсуаза. Но даже и Франсуаза не лишена этих слабостей; сколько свечек она поставила, к скольким святым взывала, сколько раз совершила паломничество ради исцеления Жюльетты! Он не препятствовал ей, оправдывая это извечным мужским доводом в отношении суеверия: «Худа от этого не будет». Но разве, следуя этому доводу, не вступаешь в сделку с самим злом? «Мало ли что… Вдруг поможет…» Разве это не первый шаг навстречу колдовству? Разве сам он после очередного подобного поступка Франсуазы не вглядывался иногда в восковое личико ребенка со смутной надеждой, нелепой доверчивостью, порожденной отчаянием? А ведь сколько раз он повторял ей: «Только терпение и настойчивость… Смотрите, ей уже удалось усвоить несколько букв, несколько цифр… Мозг внезапно восстанет ото сна, если того пожелает Господь…» Но Франсуаза считала, что Господа можно поторопить. Даже лучшие из женщин… Точно так же, как они пристают к мужу с нарядами или украшениями, они пристают к Господу, убежденные, что рано или поздно ему надоест выслушивать их причитания и он уступит, как уступает им муж. Как это по-детски. С одной стороны, впрочем, трогательная доверчивость. Но и опасная. Надо будет (эта мысль и раньше приходила ему в голову, но сейчас, в свете этого процесса, предстала перед ним, как никогда, ясной и отчетливой) положить этому конец. Объяснить Франсуазе, что эти ее поползновения почти греховны, да-да, греховны. Господь исцелит Жюльетту, если сочтет нужным. Негоже его упрашивать, представлять этаким тираном, которого можно умилостивить жертвами и мольбами. Быть может, исцеление Жюльетты не предусмотрено божественным провидением. Но попробуйте втолковать это женщине. Вечно он наталкивается на неподатливость Франсуазы, характерную для всех женщин, на какую он натолкнулся и сейчас у этой проклятой колдуньи. Отвлеченные рассуждения им недоступны. Вообще говоря, они по самой своей природе мятежницы. Бунтуют против миропорядка — как светского, так и духовного. Истинной свободы, свободы разума, им понять не дано. Разве та же Жанна не намекала, что ее поступки подсказаны ей некой темной силой? Это проскальзывало у нее беспрестанно. «А что мне, по-вашему, было делать? Как поступить? Я была вынуждена…» Сатанинские рассуждения. Никого не принуждают губить свою душу. Каждый волен избрать стезю добра. В этом первооснова нормальной жизни, достоинство человека. В этом…
Он беспокойно заерзал в постели — теперь она стала казаться ему чересчур жаркой, перегретой. На лбу выступила испарина. В сердцах он вытер ее колпаком, да так его больше и не надел. Эти проклятые крестьяне не придумали ничего умнее, чем превратить комнату в адское пекло; но в непроветриваемом, нежилом помещении от этого лишь сильнее выступает влага на стенах. Он уже начинал ощущать на себе ее действие: беспокойство, ломота в пояснице, бессонница… А что, если ему завтра уехать?
Судьи будут неприятно удивлены. Разочарованы. И Клод д’Оффэ тоже. Но ведь в конце концов ему достаточно будет сказать: «Я удовлетворен допросом. Она, несомненно, колдунья. Сожгите ее, и дело с концом». Этого с лихвой хватит для того, чтобы умиротворить их совесть добропорядочных крестьян. Стоит Жанне исчезнуть, как они снова впадут в блаженную спячку — еще на добрых четверть века. До сих пор колдовство обходило эти края стороной. Они впадут в спячку. «Вы видели их? Мертвецы. Живые мертвецы», — сказала она. Он понимал ее лучше, чем желал себе в этом признаться. Их спящая совесть, нежелание задаваться вопросами… Несомненно, это искушение, грех. Но тут есть и положительная сторона. Сонное, равнодушное стадо жвачных животных — оно необходимо для крепости общества. Они, как известняк, как гумус. Сам Господь не осудил бы их за это. Одни созданы для размышлений, другие — для битв, и представляется естественным существование категории людей, созданных для того лишь, чтобы служить для других орудием, материалом. Они тоже по-своему солдаты. Они не знают ни куда идут, ни что делают, ни зачем они это делают, но они необходимы для нормальной жизнедеятельности всего организма. В этом смысл их жизни, хоть сами они об этом и не подозревают. И, быть может, несчастье с Жюльеттой тоже имеет смысл, пусть непостижимый для окружающих, но тем не менее реальный. Быть может, Жюльетта по-своему необходима? Ему представилось, что, окажись здесь Франсуаза, он сумел бы ей это объяснить. Если бы только по ее глазам он не понял, что она нарочно не желает понимать… В такие мгновения он почти боялся ее: кроткая, предупредительная, по-матерински ласковая женщина с золотистой кожей вдруг преображалась в нечто твердое, непробиваемое, глухое, совершенно чужое. Такое уже бывало. Каким одиноким он чувствовал себя тогда! Да, ради Жюльетты Франсуаза послушалась бы колдуньи. Возможно даже, не видя, не ощущая, что это кощунство, святотатство. Нет, никогда, ни за что на свете не согласилась бы она допустить, чтобы страдания ее ребенка могли оказаться полезными для мирового равновесия. Мятеж. Впервые он увидел это так ясно, и эта мысль его глубоко потрясла. Франсуаза — мятежница! Она, которую он взял в жены, полюбил за идеальное соответствие ее роли
Не так ли зарождалась мысль прибегнуть к помощи Князя тьмы?
Надежда, разумеется, тщетная. Кто видел, чтобы хоть одна ведьма извлекла выгоду из совершенной ею постыдной сделки? Ни богатства, ни, по большей части, красоты, гонимые всеми… А при разоблачении их адский повелитель и вовсе бросает их на произвол судьбы… Любопытно, что ни примеры, ни здравый смысл не в состоянии их удержать. Упоение ненавистью, разгулом, властью над людьми сильно. Ведь власть налицо, в этом он убедился собственными глазами. Разве не ощущал он ее над собою в этот самый миг, когда ворочался, не в силах уснуть, когда чувствовал, как зарождается в нем едва ли не злоба на любимую жену, больное дитя; и откуда иначе взяться этой ужасной мысли, ставшей уже привычной, как бьющая в борт волна: «Лучше было бы…» Что бы он сказал, если бы узнал, что он, утонченный интеллектуал, искусный политик, скороспелый мудрец, уподобится мятежному крестьянину — существу, стоящему в его глазах на уровне животного, — который при виде своей новорожденной дочери со вздохом произнесет: «Лучше было б…», а в глазах Жанны будет та же темная ярость, тот же непроницаемый отказ понимать, что и в глазах Франсуазы, в глазах всякой женщины, которая защищает произведенную ею на свет жизнь? И тем не менее в какой-то особенно безысходный вечер он пробормотал: «Лучше было бы ей никогда не родиться…» — и Франсуаза обратила на него точно такой же взгляд.
Сама Жюльетта подошла тогда и стала ластиться к нему как зверек, смутно осознающий, что он в чем-то провинился; он еле удержался, чтобы не оттолкнуть ее от себя.
Повинна ли она? Конечно нет. Надо было просто проникнуться мыслью о необходимости этого. Но какой мыслью проникнется она, если когда-нибудь отдаст себе отчет в своем состоянии? «Чтобы бы вы сделали на моем месте?» Наглость? Да. Но если Жюльетта отдаст себе отчет в своем состоянии, она перестанет быть совершенно — как бы это сказать? — невинной. На нее ляжет ответственность. Конечно, ограниченная, однако она наделит Жюльетту свободной волей, духовным существованием. Ей будет предоставлен выбор. Быть может, она сумеет приносить какую-то пользу в доме, например, шить или — кто знает? — присматривать за детьми своих братьев… Уродливой ее не назовешь, только вот бывает не по себе от ее блуждающего взора. Быть может, ей еще удастся обрести равновесие, покой. И тогда Франсуаза вновь станет такой, какой была в первые дни замужества: улыбчивой феей, обожающей цветы, толмачом между ним и природой, ним и детьми, ним и жизнью… Он начинал засыпать.
В полудреме его охватила блаженная истома, какой он не испытывал никогда, разве что изредка в объятиях жены, и он представил себе, что, обретший былое красноречие, беседует с Жанной Арвилье. «У меня есть дочь, — говорит он ей, — которая, как и вы, приговорена. Она обречена жить в четырех стенах, она никогда не познает мира, никогда не приобщится к разуму; однако взгляните на нее: она кротка, она счастлива, она сумела почувствовать, что и ей отведена своя роль. Она никогда не покидает своего сада, и ее существование есть проявление благодати…» Он говорил, говорил, и его дом, его жизнь менялись прямо на глазах, обретали светлую прозрачность, освобождались от груза унижения и горя. Он тенью пересекал сад, где мальчики строили шалаш, и шалаш этот казался ему многообещающим символом их будущего призвания; он шел по гостиной, где Франсуаза шила, склонив над рукоделием свое прекрасное, с чуть крупными чертами лицо, и говорил ей слова любви, на которые обычно бывал скуп; он ласкал Жюльетту, присевшую на подушечке у его ног, — молчаливую Жюльетту, которая есть ключ ко всему, непостижимый и необходимый знак, поданный из мира духа; вот он шел в свой кабинет, сумрачный, спокойный, где он столько размышлял о счастии людей, о смысле религий… Сейчас он сядет за работу, пройдет еще день, тусклый и безмятежный, как Вечность… Но что-то мешает ему: слишком яростное пламя в камине (огненные языки в его сне до того осязаемы, что, казалось, вот-вот его поглотят); красные шторы на окне, исчерна-красные, словно запекшаяся кровь; итальянский кинжал на письменном столе — образчик ювелирного искусства, странный отблеск, сталь, железо, раны, крики роженицы, пытки, пламя, кровь… Пронзительный крик жизни и смерти исходит из недр дома, достигает кабинета, где он ждет рождения ребенка (которого?), крик, с которым ничего не поделать, красный крик, превосходящий пределы разумного…
Крик разрываемого тела, исторгающего из себя другое тело, которое, в свою очередь, породит следующее, чтобы страдание длилось всегда, чтобы зло не прерывалось… Он хочет заткнуть себе уши, но колдунья здесь, в комнате, где-то рядом, она не дает ему это сделать и смеется, смеется над криком, который никогда не прекратится, никогда ничему не поможет… Он умоляет: «Ребенок! Покажите мне ребенка!» Но она, суровая, страшная, как пифия, твердит, чеканя слоги: «Ребенка нет! Ребенка нет».
Инстинктивно он начал отбиваться, сел в постели, зашарил в темноте в поисках чего-то, сам не зная чего, еще не освободившись от власти сна… «Я болен». То была его первая трезвая мысль. Света! Угли в камине еще тлели. Зажечь свечу у изголовья. Он сидел в постели, и его бросало попеременно то в жар, то в холод. Он подождал, пока успокоится сердце. У этого человека с холодным умом слабые нервы. Он знал это, пользовался этим при случае, чтобы вызвать в себе волнение, которое испытывал в некотором роде только физически. Но нынче ночью тело возобладало над разумом, сказал он себе, переведя дух. Он воспроизвел в памяти все этапы сна, начавшегося столь безмятежно и завершившегося тревогой, и старался отыскать в нем предостережение, не сомневаясь, что оно там есть… Слепо руководствоваться своими снами и предчувствиями было бы неосмотрительно, но использовать их отнюдь не возбраняется. Древние…
Так что же ему снилось? Жюльетта… На какой-то миг она представилась ему ключом, разгадкой всего. Но каким образом?.. Предощущение, сквозь призму сна казавшееся ему столь очевидным, распадалось по мере того, как он пытался его уловить, сформулировать его суть. А колдунья? Почему она внушила ему вдруг такой ужас, почему он отождествил ее с той частью своей жизни, которую он еще не разгадал и, возможно, не разгадает никогда?
Ведь он сам пожелал встретиться с настоящей колдуньей. И вот слова, произнесенные колдуньей в его сне, оказываются полной противоположностью тем, что он готовился услышать, надеялся услышать. «Ребенка нет. Ребенка нет». Загадочные слова, которые он истолковал как отказ от веры, от конечной цели творения. Но если вдуматься, кому, как не колдунье, и веровать? Прочие «видели, аки в зерцале», но она-то, она видела «лицом к лицу». Так, значит, эти слова, которые, как он вообразил, произнесла она, которые он просто вообразил, исходили от него самого? От той части его «я», что сомневается, оспаривает, возражает?
Нет, он все еще не пришел в нормальное состояние; эти мысли — продолжение кошмара. У него вновь возникло искушение уехать. Ему вдруг стало страшно, что процесс не даст ему желаемого, и страшно, что он окажется перед лицом того, что искал. Страшно, что он сумеет найти искомое.
Он вспотел, хотя лоб оставался ледяным. Он снова натянул на голову ночной колпак. Эта влажная жара невыносима. Взять себя в руки. Терпеливо распутать клубок мыслей, ощущений, наваждений — ведь это и есть обрести себя самого, не так ли? Определиться, навести в самом себе полный порядок, при котором даже противоречия аккуратно выстроены одно за другим в ожидании своего разрешения. О, он терпелив — и в размышлениях, и в своей карьере — он готов признать, что допустил ошибку, отступить назад, взяться за дело с самого начала. Но где начало, отправная точка этого любопытства (вот оно, успокоительное слово), которое привело его в этот захолустный городок, в эту унылую комнату, к этому одиночеству?