Три жизни Иосифа Димова
Шрифт:
Пока я сидел и размышлял обо всем этом, со стороны леса, казалось, долетел знакомый протяжный вой, словно сама жизнь молила жестокую смерть о пощаде и милосердии.
Я посмотрел в зарешеченное окно: день был серый, за стеклом нескончаемо колыхалась серая кружевная пелена снега.
Ноги сами понесли меня к рации, я открыл крышку и принялся налаживать антенны. Всего одно мгновенье – и Эм-Эм услышит мои призывные сигналы, а минут через пятнадцать могучая белая птица вылетит нам на помощь. Но когда я надел наушники, в висках у меня вдруг забили тысячи колоколов – то были не колокола, а какие-то громы небесные, воздух раскалывался на куски, что с радостным треском валились на землю. У меня было такое чувство, что я схожу с ума, сердце болезненно сжалось от страха, мелькнула мысль,
Я выскочил из избушки и наперекор всем нормам уважения и элементарной логике, вопреки неприязни к кибергам в первую очередь обнял холодного бесчувственного Эм-Эм. Машина на моем месте никогда бы не сделала такого промаха, она бы сначала протянула руку Досифею.
Большой самолет летел по обратному маршруту; вполголоса, чтобы не разбудить Лизу раскатами своего баса, Досифей объяснял мне случившееся. Все оказалось очень просто. Мой самолет был снабжен небольшим кибернетическим устройством, которое во время аварии задействовало само. Этот аппарат на определенной длине волны – в данном случае это была частота радиостанции профессора Димова – каждый час сообщал точные координаты вынужденной посадки. Эм-Эм, занятый заполнением карточек и разговорами с министром Райским, включил радиоустановку только сегодня утром, услышал аварийные сигналы и тут же позвонил Досифею -смекнул, идиот, что Досифей – лучший друг его хозяина.
Досифей с минуту помолчал.
– У тебя будут серьезные неприятности с Законодательным Советом и Всемирным конструкторским советом. Эм-Эм наболтал Райскому разных глупостей: ты якобы разорвал на мелкие части государственный проект новой КМ, грозился разобрать его на части и тому подобное. Да и само бегство в Напландию – солидный обличительный акт.
– Мне на все начихать, – сказал я. – Только бы выздоровела Лиза!
Досифей пожал плечами и закрыл глаза.
Часть четвертая
ЗОЛОТАЯ НАДПИСЬ
Людвиг вон Бетховен –
Симфония №7, часть 4-я
На другой день вечером, на Новый год, неожиданно появился Яким Давидов. Он был „с ног до головы” в черном: в черной шляпе, черном пальто, черном костюме, черном галстуке. Кто знает, почему при виде Якима Давидова мне вспомнился таинственный незнакомец в черном плаще, который однажды поздним вечером явился к Моцарту и попросил его написать Реквием. Я его не звал, не звонил ему, у меня все еще душа была не на месте после напландского фиаско, и вдруг он, черный вестник, всегда игравший мрачную роль в моей жизни, прибыл незваный и держится фамильярно, сует мне в руки коробку конфет, перевязанную розовой ленточкой.
Я сказал Эм-Эм, чтобы он принес нам коньяк и кофе. Яким Давидов чокнулся со мной, но пить не стал, он поставил рюмку на стол и глубоко вздохнул.
– Ну, – сказал я, – когда же Законодательный Совет отдаст меня под суд за уничтожение КМ? Когда государственные деятели потребуют у меня объяснения за самовольную отлучку с работы и бегство на север?
Яким Давидов пожал плечами.
– Законодательный Совет, – сказал он, избегая смотреть мне в глаза, – решил замять это дело. Ты один из самых уважаемых людей, пользуешься международной известностью и скоро станешь членом Всеевропейской Академии Наук.
– И все-таки – что вы решили? – спросил я, наливая себе вторую рюмку коньяка.
– Решили, что ты должен подлечить свои нервы, отдохнуть, успокоиться. Ты ведь не отдыхал, насколько я знаю, целое десятилетие. Пошлем тебя в какой-нибудь горный санаторий, чтобы ты рассеялся, укрепил свою нервную систему.
– А потом? – спросил я.
– Все зависит от твоего состояния. Если ты окрепнешь, то сможешь вернуться в свой институт… Если же потребу ется дополнительное лечение… поедешь отдыхать на один и: полинезийских островов на Тихом океане.
– Чудесно! – сказал я.
– Райский предлагал сразу отправить себя на отдых i Новую Каледонию, но я решительно воспротивился.
– Спасибо тебе, – я поклонился.
– Ты хорошо сделаешь, старый друг, – сказал Яким Давидов с сумрачной улыбкой, – если до конца недели покончишь со всеми важными делами.
– Времени мне хватит, – сказал я.
Мы вновь помолчали. На этот раз молчание нарушил Яким Давидов:- Ио! – он глянул мне в лицо, и я невольно откинул голову на спинку стула. В его глазах светилось некое подобие сочувствия, окрашенное, как на литографиях художников-кибергов в сиренево-лазурную „печаль”. Эти художники рисовали своих „печальных” героев с улыбками сиренево-лазурной тональности.
– Ио, – мой старый приятель укоризненно покачал головой, – как ты мог сделать такую глупость? – он кивнул в сторону холла, где обычно находился Эм-Эм.
– Знаю, – я печально улыбнулся. – Эм-Эм сообщил все Райскому, а Райский растрезвонил всему свету!
– Ты всегда любил шутить с огнем,- заметил Яким Давидов, качая головой. – Но бежать от цивилизации, которую сам создавал, выражать недовольство наукой, которую сам двигал вперед, – это… – Он не договорил. Вздохнул и встал.
– Прощай! – сказал он сухо, протягивая мне руку.
На секунду наши взгляды встретились. Пожалуй, и в моих глазах, и в глазах Якима забрезжила печальная искорка тепла.
– Прощай, Як! – промолвил я.
А теперь я расскажу в двух словах о моей последней ночи.
После ухода Якима Давидова я надел свой самый лучший вечерний костюм, повязал самый светлый галстук, накинул самую импозантную шубу и вышел на улицу. Увидев меня в шубе, Эм-Эм, сидевший перед радиотелефонной установкой, поднялся со стула и проговорил своим бесстрастным голосом:
– Хозяин, согласно прогнозу погоды, сегодня вечером ожидается снег. А вы надели легкие туфли. Принести другие, зимние?
Я ушел, ничего ему не ответив. Бедный Эм-Эм!
Стояла светлая веселая новогодняя ночь. Электрические солнца разгоняли тьму, над улицами и площадями полыхали разноцветные огни неоновых реклам. Шумные, полноводные людские потоки устремлялись к увеселительным заведениям, стадионам и спортивным залам. Узкие ручейки бежали к зданиям кино и театров; если в них давали современные произведения, ручейки почти совсем терялись, пересыхали. Публике надоели конфликты между героями хорошими во всех отношениях и героями просто хорошими. В драмах и фильмах кибергов царила сверхстерильность, которая претила даже импотентам. Вот до чего! Картина совершенно менялась перед театрами, где шли пьесы классиков. Здесь ручейки превращались в могучие реки. Обь, Амазонка и Енисей текли туда, где ставили Шекспира и Чехова, инсценированные произведения Шолохова, печальные комедии Оскара Уайльда и Бернарда Шоу… Перед ультрасовременными зданиями театров – всеми этими усеченными конусами и ромбами – неделями бушевало людское море. Трудно было объяснить этот живой, бурлящий интерес к странным далеким конфликтам, к произведениям, созданным в давние, очень давние времена. Этот бурный интерес к проблемам далекого прошлого сопровождался печальным явлением, которое заставляло правительство урезывать классический репертуар театров и кино. Стоило начать ставить на сценах больших и малых театров „Чайку”, „Мещан”, „Вишневый сад”, „Ромео и Джульетту”, „Жанну дАрк”, „Пигмалиона” и другие пьесы этого масштаба, как жителей города охватывала какая-то странная, совершенно необъяснимая мания самоубийств. А ведь пьесы-то отнюдь не упадочные. Наоборот, они проникнуты возвышенными мечтами, верой в будущее. Однако отдельные зрители, восторженно рукоплескавшие артистам, после спектаклей глотали цианистый калий, бесшумно покидали зрительные залы или собственные квартиры (если они смотрели спектакли по телевизору) и отправлялись на тот свет. Эту загадку не смог разгадать сам Великий Магнус. Райский как-то презрительно заявил: