Три жизни княгини Рогнеды
Шрифт:
Толпа рассеялась, Рогнеда одиноко вернулась в избу. Запалила лучину и застыла возле нее, слыша в себе крепнущий ток уныния. Огонек дрожит, трепещет, одинокая искра медленно падает на пол, стены затягиваются мраком, в избе густеет мертвая тишина, ни сверчка, ни мыши, даже сердце перестало стучать. Немощный огонек неспешно поедает тонкую щепу, высвечивая некую страшную истину тишины. Одиночество — вот эта истина. Тоскливо вползает она в душу, вытесняя недавнюю короткую радость мятежа. В тусклом свете чадящей лучины гаснут прежние обманные видения и открывается срез будущей жизни: никого рядом, ничьей помощи и заботы.
Двадцать два года, думает Рогнеда, мне двадцать два года, и столько же, наверно, отпущено вперед, а зачем? Впереди темень, непроглядная унылая ночь. Как эту черную ночь прожить? Зажжется ли свет? Когда? Кто зажжет? Захлебнулись кровью отец и мать, полегли в кровавых лужах дядя, родные и двоюродные братья, Ярополк зарублен мечами, волхв тоже зарублен, и еще тысячи людей зарезаны, и еще сотням порубят костяки в тех местах, куда идут Добрыня и старый грек. А она
Но нет, здесь он оказался несмел, подумала Рогнеда, он несмел, князь Владимир, он повторил чужую храбрость, болгары и ляхи крестились раньше, и ничего боги им не сделали, и старые их боги примирились с новым. Наверное, так надо, и он поступил умно и правильно, но нет смелости в его крещении. Но поступив по уму и расчету, он лишил меня имени, а вместе с ним и моей малой власти и небольшой силы, которые я должна иметь как княгиня, дочь Рогволода, кривичская княжна. Страх и малодушие владели им, когда он решил отнять мои имена. Чего-то князь Владимир побоялся, каких-то забот, беспокойства, мятежа. Все достояние отняли они: землю, детей, власть. Все они могут отнять, что вокруг меня, но ничего, что во мне. Ну, совсем ничего, решила Рогнеда. Они остригли меня. Но душа во мне прежняя, и желания мои им не изменить. А когда и как они исполнятся — дело судьбы. Пусть отдохнут, как земля зимой под снежной защитой. Пусть дремлют десять лет, пока вырастает мой сын. Вот мой срок терпения.
Глава двенадцатая
Обычно на сломе дня, когда сквозь слюдяное окно уже не просачивался в избу сумеречный свет и мать Анастасия зажигала лучину, скрипела дверь, и отец Симон переступал порог. Отец Симон входил, крестился на икону, давно отданную Анастасии в дар за исцеление, и садился в кут. Анастасия безмолвно ждала привычного вопроса. Симон тоже молчал в напрасной надежде, что она заговорит первой. Обоюдное молчание затягивалось и, увязнув в нем, поп Симон с хрипотцой в голосе от смущения обрывал эту нудную тишину.
— Что почитать тебе, мать Анастасия?
Читал отец Симон из Библии по памяти.
Анастасия называла: про братьев-мучеников. Но у отца Симона была своя цель, он тотчас возражал: «Про братьев много раз читано, лучше новое почитаю».
Анастасия прислонялась к печи, готовая слушать, и следила, как худое усталое лицо отца Симона светлеет, а черные искристые глаза начинают видеть нечто нездешнее, и вот уже он и духом не здесь, в тесной избе, а в тех давних пустынях и городах, где родился, ходил и умер на кресте его Бог. Отец Симон говорил, она слушала и еще слышала, как за стеной привычно крадется под окно вечный ее надзиратель Сыч. Но лепиться ухом к окну его давно не обязывали — подслушивал Сыч от скуки.
Отец Симон читал, а по чтении крестился и с этим крестом словно возвращался из сурового странствия в родной дом — добрел, улыбался и говорил Анастасии, чтобы и она прозрела: «Великую мудрость дал Господь в своих книгах». Анастасия просила еще почитать. Но если отец Симон читал из Евангелия, а потом говорил: «Великую мудрость дал Христос: возлюби врага своего!» — Анастасия немедленно и круто возражала: «Врагов возлюбить — зачем?» — «Возлюбишь врага, — доброжелательно отвечал отец Симон, — и не станет врагов!» — «Значит, на колени стать?» — спрашивала Анастасия. Поп Симон выдерживал порицающий взгляд и толковал свою правду: «Сдаться — одно, возлюбить — иное. Что слабый, что сильный — есть разница? Или понять не можешь?» Начинали спорить. Или если поп Симон говорил славословно: «Ради спасения человеков принял Иисус смертные муки!» — Анастасию передергивало: «Полдня на кресте провисел — неземные муки! Больно ему было, больно! А муки тут при чем? Другая баба при родах больше намучится». У отца Симона наливался кровью шрам, криво — через лоб, щеку, к шее — пересекавший лицо: «Баба! При родах! Духа нет… А то Бог в людском образе…» — «А тебе, отец Симон, — торжествуя, говорила Анастасия, — когда ребра перебили, месяц кровью отплевывался, и лицо посекли — тебе тоже больно было. А чем мучился? Плоть болела, жилы порванные. Всего-то!» — «Душа мучилась, — кричал поп Симон, — что люди глухие, истины не слушают, бродят во мраке подобно скотам». — «Все подобно скотам, один ты, поп Симон, на свету человеком», — усмехалась Анастасия. И оба спорили до глубокой ночи и расставались, обессиленные безнадежностью убедить в своем. Но иной раз вовсе
За десять лет таких споров прошло тысячи. Не все вечера были похожи: иногда отец Симон рассказывал не из Библии, а из своей жизни, иногда рассказывала мать Анастасия, а поп Симон сострадательно внимал, иногда Сыч бражничал и забывался подслушать, иногда слушая, начинал зевать (сквозь окно слышались утробные его зевки), иногда являлись на беседу монашки Прасковья и Ефросинья, иногда поп Симон неделями не появлялся, уходя в апостольские походы, из которых редко приходил нетронутым, иногда мать Анастасия неделями никого не впускала в избу. Даже отца Симона, хоть он утром, днем и вечером подходил он к окну и звал:
— Что делаешь, мать Анастасия?
— Молюсь, поп Симон!
— Что не ешь ничего, мать Анастасия?
— Пощусь, поп Симон! — отзывалась она, и тот отходил прочь с тяжелым вздохом.
Вздыхал поп Симон оттого, что угадывал истину ответа — «никто не нужен». Сердце подсказывало ему, что мать Анастасия не молится — лежит ничком, упершись горестным взглядом в стену, не думает о Боге — страдает, а не ест из безразличия к себе и жизни.
Мать Анастасия лежала пластом, отыскивая теряющийся смысл своей нужности на земле. Смыслом были свобода, возвращение на отчую землю и месть. Он терялся, потому что время текло и уходило, дети выросли при чужих людях и зажили своей жизнью, забыв о ней, а для нее ничего не переменилось. Время текло и размывало ее правду. Ее самое забывали; может быть, уже и забыли, как мертвую. Только в этом маленьком Заславле знали, что она жива. Надо было вырваться из забвения. Как? Всю жизнь она была одинока; никто не решился прийти к ней сквозь пелену лжи и запретов. Кто решится теперь? У кого хватит памяти, силы, смелости, желания? Мать Анастасия лежала в удушье безнадежности, а под окном топтался поп Симон.
— Что делаешь, мать Анастасия?
— Молюсь, поп Симон!
Она была одинока, но и отец Симон был одинок: жена его на втором году здешней жизни зачахла и, недолго полежав, скончалась. Отец Симон принял смерть жены как испытание своей веры и понес Христово учение в окрестности Заславля. Мать Анастасия сказала ему однажды, уже когда подружились: «Я потому терплю твоего Бога, поп Симон, что ты живой». Сказала она так потому, что возвращался поп Симон из своих хождений с пореженными зубами, побитый или потоптанный. С Анастасией в начальный год ее монашества он держался строго, прикрывая строгостью свое смущение. Смущала отца Симона судьба монашки. В иные часы охватывало его недоверие собственным глазам; он глядел на мать Анастасию и сомневался: должно ли так быть? почему так? Вот он, Симон, болгарский священник, прибывший с митрополитом Михаилом крестить Русь, волею судьбы оказавшийся в глухом Заславле, и вот перед ним черница Анастасия, всего лишенная, кроме кельи и жизни, но эта молодая женщина в черной рясе и черном платке — бывшая жена князя Владимира, великая киевская княгиня, мать князей полоцкого, новгородского, владимирского, и сама она дочь полоцкого князя. И вот она, знавшая славу, власть, почет, — первая на Руси монашка, беднейшее создание, сама топит печь, сама готовит, стирает, живет милостыней от церкви, помогает убогим, а он, поп Симон, призван наставлять ее в истине. Но истина двоилась. Первою на Руси черницей княгиня стала по чужой воле. Согрешил и отец Кирилл, исполнявший княжий приказ. В любой миг могла мать Анастасия надеть мирское платье и вместе с ним вернуть себе свое княжеское имя и достоинство. Господь не счел бы такой поступок грешным. Ходит она в монашеском, а пришла к отречению не сама. Кто не сам постиг — во что верует? И поп Симон решил держаться жестко: не церковь ласкою выпрашивает веру для Бога, а Бог за веру дарует любовь. Пусть постигнет!
Но когда после очередного апостольского хождения в Менск его нашли в кустах у Немиги и привезли на поводе в Заславль полуживого, с перебитыми ребрами, с отбитой грудью, и мать Анастасия месяц выхаживала его, стягивая полотенцем поломанные кости, просиживала у изголовья ночи, поя с ложки, кормя с руки, и весь этот месяц он слышал ее мягкий, призывающий жить голос, а прикосновение ее рук ощущалось как благость, и ночью при свете свечи он видел ее без платка с распущенными волосами, и видел синие, сиявшие заботой глаза, отец Симон смутился и обрел новую радость. Когда он встал, а мать Анастасия вернулась к замкнутой жизни в своей избе, он ощутил, что в нем пробудилось давнее, позабытое чувство живого родства: стало важно думать о матери Анастасии, видеть ее, волноваться, если не видно ее. Отец Симон говорил себе, что бог обратил для него духовную сестру в кровную. И с того времени, если дверь кельи матери Анастасии оставалась дань за днем запертой, а на вопрос: «Почему не ешь, мать Анастасия?» — следовал полный чуждости ответ: «Пощусь, поп Симон!» — отец Симон впадал в тревожное смятение, терзался, что не владеет средством исцеления этой души, не знает для нее слов утешения. Однажды в очередную неделю страданий, услышав обычное: «Молюсь, поп Симон!» — отец Симон, не стерпев тоски, сказал сквозь слюдяную пластину: «Покажись, мать Анастасия! Хочу видеть тебя!» Была тишина в избе, и мать Анастасия спросила: «Зачем тебе, поп Симон?» Он сказал: «Душа болит, не видя тебя! Ибо ты мне родная сестра, мать Анастасия». Опять было молчание, и она отвечала: «Ты — сторож мой!» Он сказал: «Я не сторож тебе. Твоя боль — рана моя!» В ту минуту Сыч стоял на воротной башне, видел попа Симона под окном Анастасии, но не слышал слов и думал — лаются. И это было удачей отца Симона. Он сказал: «Прими мою заботу, мать Анастасия. Истинно люблю тебя!» Она отвечала: «Молюсь, поп Симон!», но голос ее был нетверд, а вечером она пришла в церковь.