Три жизни княгини Рогнеды
Шрифт:
— Ага, ага, значит, можно, — задумчиво говорила Анастасия, не слушая попа Симона. — Значит, кто кощунствует — надо. Не щеки подставлять, как ты раньше читал, поп Симон, а бичом бить.
— А кто кощунствует? — по-лисьи спросила Прасковья.
— А что, нет кощунов?
— Не бил Иисус, — одумался наконец отец Симон, — а изгнал из места своего. А щеку подставить — это иное. Сила на силу — война. А любовь на силу — мир.
— Значит, смирись, да, отец Симон? — прищурилась Анастасия.
— Не смирись, а возвысься!
— Ползи червем и скажи: возвысилась! Да?
Стали спорить и забыли о Прасковье и Ефросинье. Сестры недовольно сидели в своем углу, глядя, как мечутся по стенам кривые тени. Прасковья, когда догорала лучина, как-то робко поднималась поставить новую. Сорвав голос,
Оставшись вдвоем, Анастасия и отец Симон долго сидели в немоте.
— Что молчишь, поп Симон, — усмехнулась Анастасия. — Или язык откусил в криках?
— Думаю: отчего бранимся?
— А что думать. Себя одного слушаешь, отец Симон, как соловей. Гневен ты к другим голосам.
— Гневен, гневен, — сказал поп Симон, — не поэтому.
— Почему ж?
— Нравится грешить спором — вот и спорим.
— Жить хочется — вот и спорим, — сказала Анастасия. — Тебе хорошо жить, поп Симон?
— Отец Симон поглядел на нее внимательно и промолчал.
— Ну, что молчишь, скажи.
— Хорошо, мать Анастасия.
— А мне плохо, поп Симон. Вот и спорим.
— Если споришь со мной — будет лучше?
— Разве я с тобой спорю, поп Симон? — ответила Анастасия. — Разве ты от себя говоришь? Ты его словами говоришь. И они его словами говорят. Умный ты, поп Симон, знаешь, ведь знаешь — кто они, а глядишь на меня, ровно не знаешь. Вы хоть и врозь, да одного ждете. Так они не свое говорят, а свое делают. А где твое — не знаю. Вот ты жалеешь меня, а что с твоей жалости — кроткой хочешь увидеть, как Прасковью. Попрошу утешения — утешишь: «Бог увидит, зачтет твои слезы». Попрошу помощи — что сделаешь? Воду подашь, хлеба, печь затопишь — и все.
— А что тебе надо, мать Анастасия? — страдальчески спросил Симон. — Ты не просила. Скажи — сделаю.
Анастасия хотела сказать: «Угадай — и сделай!» — и осилила себя — зачем?
— Поздно уже, поп Симон, — сказала Анастасия. — А я устала… Не обидься.
Отец Симон ушел с чувством одиночества.
Вот так, опечалясь, он останется здесь, когда она уйдет, подумала Анастасия. Будет жалеть ее, молиться о прощении ее грехов. «Прости ее грешную!» О наказании Добрыни и князя Владимира молиться не станет. Разве они грешные? Они за новую веру. Им все простилось. Она напротив — не возлюбила, не смирилась, не возвысилась через кротость — значит, грешница. Для нее они — душегубы и палачи. Для него — «свет прозревшие». Он через них не страдал, она мучилась. Кто не страдал — не поймет. Разные правды.
Мать Анастасия задула лучину, уголек быстро дотлел, погасла последняя искра, и наставший мрак мгновенно стер недавние мысли, лик попа Симона, рожи врагов, а увиделся зимний день в Полоцке, лед на Двине и мчавшийся по льду всадник. Всадника звали Жижа, он был кметом отца, и он привез долгожданную весть.
Мать Анастасия легла на лавку, накрылась кожухом и вспомнила свою радость, испытанную, когда услышала весть о сватах от Ярополка… Вот так всегда мои воспоминания, подумала Анастасия, начинаются за здравие, кончаются за упокой. Сватовство вспомнилось. Где те сваты, где Ярополк, где отец, мать, браться — а я помню, как вчерашнее, нет мне сна, ворошу давние дни. И отец Симон сейчас не спит, подумала Анастасия. Она не спит, он не спит, да еще стража. А не спит — почему же не придет? Пришел бы, стукнул в окно: «Мать Анастасия! Что делаешь, мать Анастасия?» И почитал бы о свое Боге, чтобы звук живого голоса разрушил эти неотвязные и страшные в ночной темноте видения. Или возложил руки ей на лицо, провел пальцами по вискам: «Крепись, мать Анастасия!» Или взял бы, прижал к своей худой груди, где живет душа и стучит сердце, чтобы хоть на миг далось ей почувствовать себя под защитой, в жалости и сострадании. Сестра твоя, так пожалей, как сестру жалеют, по сердцу, без подсказки. Приди, когда тебя зовут негласно, а не днем — спорить и склонять к своей правде. Не божьего слова хочется — человеческого, ласкового. Отняли у нее ласку: недолго поласкала она своих дочек, мало посмеялись ей детские глаза. Ее Прямислава! Двухлетняя светлая пташка! По
Вдруг проник к ней тихий, сквозь окно посланный шепот: «Мать Анастасия! Ты не спишь, мать Анастасия?» Сердце сжалось, замерло, стукнуло, и кровяными толчками пошли от него по телу горячие круги. Анастасия вскочила, метнулась к окну: «Входи, поп Симон» — и прижалась к стене унять пугающую дрожь тела. Проскрипела дверь, Симон вошел и, чувствуя поблизости ее дыхание, сказал, разом оправдываясь и признаваясь: «Не спится, мать Анастасия. И не могу. Не обидься, мать Анастасия, знай — люблю тебя!» Желанной защитой окружили Анастасию эти возженные в темноте слова. Двадцать лет никто ее не любил, не нашептал такого волнения сердцу!.. Мать Анастасия придвинулась к Симону, оплела руками его шею и уткнулась лицом в холодную с мороза рясу.
«Поп Симон, поп Симон… Нет у меня родной души, поп Симон… Горечь была на душе. Снимают ее твои слова, говори, отец Симон. Оживает мое сердце от твоих слов. Как свет они для меня, Симон. Симон мой бедный!..»
Отец Симон обнял ее; спасенные, вынесенные внезапной волной на счастливую твердь, шептали они друг другу простые слова своей радости. О Господи! Через двадцать лет совершилась ее мечта, исполнилось навеянное Марой виденье счастья. Светлое сердце — вот истинный белый всадник, все прочие — ложь. Седой, с перебитыми ребрами, бескорыстный отец Симон — вот ее всадник, он приней ей любовь, и ничего ему не надо от нее, он пришел к ней нищей, изъятой из жизни, потому что любит. Пуржило, свистело за стеной, плыла зимняя ночь, первая счастливая ночь Анастасии в ее третьей жизни, пока не оборвал ее прибитый метелью крик петуха. Мать Анастасия, вдруг забоявшись некоего сглаза, отправила Симона… Он вышел; она глядела, как исчезает в снегу темная его фигура и колким снегом закрываются следы его ног. О Мара, Мара! Как поздно! О Господи…
Глава четырнадцатая
Как-то приснился Анастасии короткий сон; прост и горек он был, как смертная минута. Приснились мать и отец на пороге давнего, Владимиром сожженного дома. Стоят они, изнуренные разлукой, и тянутся к ней умоляюще их слабые руки, и пройти в дом, избежав их объятий, невозможно. Но если обнимут — уведут к себе, в могильную темноту. И она отступает от родителей, говорит им — нельзя, милые, нельзя вас пожалеть и обнять, у меня дело неисполненное. Растаяли их образы, и осталась перед нею чернеющим проемом открытая дверь в избу. И страшно ей переступить порог, потому что там, чувствует она, затаились и ждут ее другие людки, тесно набиты ими покои дома. Не видит она никого, но словно видит, как в немом терпенье сидят там братья, и рядами вдоль всех стен побитые полочане, и старая бабка Предслава, и с укоряющим взглядом заславский волхв. Ждут ее, что-то должны сказать ей — у них обида.
Анастасия рассказала сон Симону. Тот загрустил, понимая ее желание.
— Пойми, мать Анастасия, — сказал он жалостливо. — Силен князь Владимир. Нет никого, кто может с ним воевать. Вот он ввел десятину для церкви; каждая десятая гривна, каждый десятый сноп пойдут церкви. Восславит его церковь. Скоро везде станут большие храмы, и вера сведет воедино разные земли. И сейчас церковь славит князя — так должно. Он и крещение принял для крепости власти. Ибо власть кесаря — власть от бога. В Византии кесарь не только в миру, но и в церкви главный. Вот и князь Владимир решил, что и у вас должно стать, как у ромеев. Раньше он был князь, но пред вашими старыми богами стоял наравне с народом, сейчас он выделен. И не потерпит… Новгород его к власти привел, а взбунтовался — и порубил Добрыня новгородцев.