Три жизни
Шрифт:
— Жар костей не ломит… А жара-то в самый раз! Дедушко говорит: теперича за одни сутки все вырастет пуще, чем ране за неделю целую.
— Ягоды, глубяна бы скорей спела, смородина! — чуть не стону я, и брат уже не ворчит, а тоже протяжно вздыхает. И он стосковался по лесу, где нет пока ни ягод, ни груздей — одни пауты и комарье, и он изныл душой по лесу, и наш пес Индус, совсем как хворый, — пластом валяется день-деньской под сараем, где отрыл себе для прохлады глубокую яму.
Сегодня на берегу близ склада сидят Устинья Грачева и соседка Вовки Барыкина — одинокая Павла. Когда-то о ней и ее муже, по словам бабушки, иначе и не говорили в Юровке: «Павлин да Павла». И ежели о дружной
Если Устинья низко повязалась платком, бережет лицо от жары, то Павла почернела с зимы, да и для кого ей красоваться белой кожей?.. Обе, как слышно по разговорам, мели и мыли в амбарах, а завтра белить начнут. Рожь сбелела, того и гляди, жать начнут и свежее зерно повезут с полей в чистые сусеки. Хлебушко…
— Устинье-то есть для кого беречь басу-красу! — вспомнились бабушкины слова, когда однажды позавидовала своей сродной сестре Васюха Грачева, чья ровня — парни — давно на фронте, и кто погиб, кто ранен, но ни единого пока нету в Юровке, даже на побывке. — Овдовела она молодешенькой, мужик-то ее, Осип, жадным был до работы. И на тракторе буровил, и на лесозаготовки сам по доброй воле уезжал. Там его и зашибло лесиной, да как раз по ту пору Устинья приезжала к нему. Мой Ондрюшка намекал, будто бы нароком тамошний, леспромхозовский парень уронил сосну на Осипа, из-за Устиньи. Добра немало заробил Осип, а ребятишек не осталось. Чо и не модеть Устинье, из окна рожу продай! Чуть помоложе уполномоченный из района окажется в Юровке, а она так и вьется, так и вьется возле него… Тьфу! Прости меня, господи…
Слыхивал я разговоры об Устинье и похлеще бабушкиных: взрослые за войну привыкли, что все ровни и при всех можно молвить любое слово. И Устинья, наверное, поэтому злилась почти на всех односельчан без разбору, ее голубые глаза казались мне льдинками, а язык был востер и в обиду она себя не давала. Побаивались ее бабы и мужики, забракованные военкоматом. Вот разве что на нас, ребятишек, она глядела добрее, и тогда начинали таять льдинки, а сама Устинья отворачивалась или смотрела выше нашего роста.
— Скоро ли Мария придет из конторы? — не то Устинье, не то сама себе сказала Павла и спустила босые ноги в разворошенный нами песок.
— Да эвон она, колдунья, костыляет! — сердито ответила Устинья и кивнула головой налево, откуда берегом тихонько брела, припадая на правую ногу, кладовщица Мария Терентьевна Поспелова. Она хотела еще что-то сказать, однако заметила меня и резко поднялась, пошла круто к амбарам, на ходьбе стряхивая и поправляя ситцевый с синими цветочками сарафан. А Павла осталась сидеть, ожидая Марию, и светлыми, словно выгоревшими глазами смотрела куда-то за озеро, на поскотину…
Ребята дремали и вовсе не обратили внимания на Устинью и Павлу, а я и о жаре забыл, до того меня взволновали и удивили слова Устиньи о Марии Поспеловой. «Колдунья… Неужто и у нас в Юровке есть живые колдуньи? А почему бы и нет!» — ерзал я по песку и как бы впервые видел Марию Терентьевну. Конечно, страшного в ней ничего нету: лицо усталое и доброе, даже приглядное, и ростом она невелика, и голос негромкий, ласковый всегда. «Не бает, а ручейком убаюкивает», — как-то молвила уважительно о ней мама. И муж ее, Иван Поспелов, рослый и сутулый, с поседевшим ежиком жестких волос, тоже был добрым и работящим, правда, немного старше Марии Терентьевны. Ихний сын Василий дружил с моим крестным, дядей Ваней, и я бывал с ним у Поспеловых еще до войны. Уж очень понравилась мне приветливость Поспеловых и… нате: колдунья — не зловредная бабка Сабаниха — носатая, сгорбленная и скрипуче-крикливая, а Мария Терентьевна.
Ровно ничего похожего на колдунью не нашел я у Марии Терентьевны, кроме хромоты. Колдуньи в сказках и страшных историях, которые на ночь глядя любил рассказывать нам дядя Андрей, обязательно имели какой-нибудь изъян. «Надо бабушку попытать, она-то знает больше всех и не заругается, как мама. Спроси-ко у нее, заранее ясно — отругает и насовестит», — решил я и побежал в озеро. За мной потянулись Кольша, Осяга, Вовка Барыкин, Толька Ульянин и Ванька Фып.
…Закупались и заигрались мы в тот день и если б не Ульяна Терентьевна — Толькина мать, не вспомнили бы про мамин наказ: натаскать воды из колодца и нагреть ее для стирки. Ульяна издали высмотрела белоголового сына и, сложив ладони у рта, позвала его:
— Тольша! Воды мне наноси, вечером состирнуть надо ремки-то!
Мы с Кольшей случайно вынырнули рядом, услыхали Ульянин голос и переглянулись. Мама-то еще утром наказывала нам то же самое.
— Айда, Васька, на берег и живо домой!
Ошпаривая ноги студеной водой из бездонного, как нам всегда казалось, нашего колодца, мы торопились управиться до мамы и вскоре кадушки, корыта и чугунки заполнили до краев, запростали и все чистые ведра.
— Успеет вода согреться на солнышке, — успокоился Кольша, и мы стали растоплять печь щепками да сухой черемуховой чащей из своих кустов на усадьбе. Вот вскипятим два ведерных чугуна для щелока, тогда я пойду встречать из пастуший нашу корову Маньку, а Кольша проверит на Большом озере морды и манишки. Рыба, сказывают, поднялась из няши с глуби в прорези, и кишит карасей по осоке и лопушнику. Поди, налезло карасишек и гольянов, себе и соседям хватит улова..
В работе забылись Устиньины слова про Марию Терентьевну, а пришли на память, когда мы с бабушкой потопали вдвоем на Трохалевскую степь по клубнику. Кольша с сестрой Нюркой пасли коров и за себя, и за бабушку, подряд два дня коротать им на поскотине и уж как следить за настырной коровой Настасьи Сороки! Ее Рыжуха что жеребец бегает да все норовит в хлеба забраться, прогляди — и за потраву не рассчитаться.
— Бабушка, — озираясь на два косматых таловых куста в пашне под названием Блазни, спросил я Лукию Григорьевну, — а у нас есть колдунья в Юровке?
— Чо, чо? — приостановилась она. — Откуда им взяться, Васько?
— Пошто Устинья Грачева назвала Марию Терентьевну колдуньей?
— А-а, вон ты о ком! — улыбнулась бабушка. — Чего ж по-твоему наколдовала Маня-то?
— Не знаю, — огорченно вздохнул я и пожалел, что затеял напрасный разговор. Лучше бы расспросить бабушку про петушиное яйцо, из которого якобы угрюмый дедушко Данило выпарил под пазухой крылатого змея и он ночами таскает хозяину все, что тот пожелает. Эту страсть я слыхал от матери Ефимка Шихаленка, а они живут через огород от Даниловой избенки, густо, со всех сторон обросшей черемухой и тополинами.
— Никому худого не сделала Терентьевна и слова плохого ни о ком не обронила. А Устинья осердилась на Марию за справедливость. В посевную семена надо скорее нагребать в мешки и в брички, а Устинья-то за амбаром лясы точит с уполномоченным. Ну и насладила ее Мария принародно: мол, на ухажерство ночь будет, а теперь робить некому, сеялки простоят, — неторопливо рассуждала бабушка. — А изувечилась она, Васько, в девках: черемуху обирала за родительским домом, сучок надломился, и Маня упала с черемшины да сломала правую ногу. Срослась она, но оказалась короче левой. Так и вышла замуж за Ивана, за неровню свою. Ну и не прогадала: Иван-то славный мужик, шибко жалеет Марию и по хозяйству всю управу взял на себя.