Три жизни
Шрифт:
Конец октября — не красные летние вечера. Вмиг угас день, затемнела вся округа, и только летящие огни-фары мимо остановки. Без рукавичек и руки озябли, и дрожь заприхватывала. Впрочем, эвон на горе расцвечен сигнальными огоньками автобус «Икарус». Хватаю мешок и удочки, выскакиваю на центр асфальта, но… совершенно пустой автобус-махина с издевательским ревом проносится мимо меня. И надпись курсивом через весь борт автобуса «Исеть» еще больнее кольнула мое сердце. Эх, доктора, доктора! И рад бы вас слушать, да вот же сама по себе рука нашаривает валидол… Отошло сердце, нервишки попритихли, и потянуло «голосовать». А машины «жжик»
«Никакой частник не посадит, не унижайся» — вспомнились слова сына. Ладно, пойду в колок, где рукавичку оставил; ладно, отсижу три часа в безлюдном вокзальчике на станции Лещево-Замараево. Эх, если б там печь была натоплена!..
Навстречу опять огни, машина высокая — не автобус ли? Машинально махнул рукой — прошла. И я потопал дальше, но вдруг впереди меня разворачивается легковая машина и слепит меня фарами. «Нива», зеленая «Нива», как у моего приятеля, неужто он за мной нароком приехал?!
Дверка распахнута, за рулем мужчина в шляпе, а на заднем сиденье нарядные жена и дочь хозяина зеленой «Нивы». Незнакомые мне. Может быть, дорогу не знают и спросить что-то хотят?
— Вы, кажется, рукой махнули? — это хозяин машины.
— Да, махнул.
— А куда вам?
— В Шадринск.
— Почему тогда в обратную сторону идете?
Шут знает, поди, из милиции, ищут кого-нибудь, а у меня и документы — одна записная книжка…
— Рукавички, подарок жены, вон у колка оставил. Ну и пошел поискать, а потом на станцию.
— Садитесь, подвезем, — приглашает мужчина.
— Да, да, садитесь, пожалуйста! — хором поддерживают его жена и дочка, принимают мои удочки в чехле, а сам я с мешком устраиваюсь на переднем сиденье. Еду и не верю. Сердце давеча не на шутку меня прижало: немеющая боль всей левой половины тела, уходящие куда-то слух и разум, а оно, сердце, тукнуло раз-другой и… замерло. Валидол, валидол и стал возвращать меня откуда-то из того далека, свидания с батей на каком-то ином свете. И еще померещилось мамино лицо — заплаканное всеми добрыми морщинками, и голос ее негромко-ласковый:
— Сынок, а ты што долго не едешь ко мне, не попроведаешь?
Все, все отходило и превращалось в сон, и только слезы сами выкатывались, намокали ресницы, и солонело на губах. А после затухающего шума в ушах слышался разговор моей бабушки с верующей старухой из деревни Макарьевка:
— По библии жисть идет, Луша, по библии! Об этой войне тамо сказано, и што железные птицы станут смерть сеять. И люди озвереют, опустеют душой, а заместо сердца камни появятся. Ни родного, ни ближнего не пожалеют, ожадают, нравом оскудеют, водку — зелье проклятое — зачнут ежедневно пить. Опосля воды не станет нигде: вроде, озеро блестит, люди туда, а тамо золото.
— Ой, Мавра, Мавра! — качает головой бабушка. — Ну кто тебе голову засорил, кто? И в девках ты веселящая была, и баская, и замуж вышла за Павла — дороже золота мужик. А как погиб Паша на германской, как поумерли твои детки с голоду, пошто ты не к людям пошла, а в богомолье ударилась? Эко место, богатей Селин отказал помочь, так он давно сгнил на Соловках. В бога-то веришь, а на людей как озлобилась, так с черной душой к ним и осталась.
— Не в боге суть, — допивая чай, строго заблестели на сухом лике Мавры ярко-голубые глаза. — В духе всевышнего
— Ой, не бай, не бай-ко, Мавра, худое о людях! Напраслину ты возводишь на них. Да неужто каменным станет сердечко у внучка Васи? Иль вон у евоного дружка Володи Барыкина?
— Он у тебя святой, Луша! Он и сам не знает ишшо, а в Дух верит, и дай бог, пусть живет в нем Дух всевышнего. На мои-то книги плюются робята, а внучек твой все подряд прочитал.
— Что-то и верно ты говоришь, Маврушка. Неграмотная я, всему сама на веку-волоку училась. Токо не должны сердечные люди перевестись на свете, не должны! — твердо, не столь для Мавры, сколько для меня, молвила Лукия Григорьевна и заглянула, как мне почудилось, в мое сердце…
— Спасибо вам, большое вам спасибо! — прощаюсь я с хозяевами зеленой «Нивы».
— Да за что? — удивляются они. — Вам счастливо!
Машина исчезает за поворотом, и только тогда я начинаю злиться на самого себя: «Дурак плешатый! Ну почему не узнал фамилию симпатичных, приветливых и счастливых людей? Мужчину жена назвала Сашей, да мало ли в городе Александров? И зеленых «Нив» пруд пруди, где же мне разыскать Сашу?..»
Наутро доктор Екатерина Семеновна обрадованно заключила:
— Вам стало полегче, однако опять валидол принимали, да? В лес ходите? Хорошо. А выздоровление — процесс длительный, с этим смиритесь. Ноги-то как, не болят после леса?
— А почему у вас слезы на глазах? — встревожилась докторша. — Кто-то обидел или расстроил?
— Бабушку вспомнил, — соврал и не соврал я врачу. И неожиданно с языка сорвалось:
— Скажите, Екатерина Семеновна, а много у нас сердечных людей?
Худенькая, почти всегда грустно-печальная, докторша машинально перебирала папки с историями болезней и не торопилась с ответом. А может быть, она припомнила что-то из своей, судя по всему, тоже нелегкой жизни?
СМОРОДИНА
Всего троих нас и повез утренний автобус на Уксянку. Вялый парень накануне, видать, допоздна гульнувший, как уронил себя на охнувшее сиденье, да так молчком и утянул серое небритое лицо в расстегнутую куртку. Радостная и нарядная старушка аккуратно уселась рядом со мной, озорно подмигнула мне синими глазами и с жалостью кивнула на парня:
— Горюшко луковое… Ишь, отвозил паспорт — родима мать не признает! И пиджак-то, ну как есть весь изжеван.
Я согласно улыбнулся бабке и подивился тому, как она уместно переплетает свою речь современными выражениями. Ведь не сказала «лицо», «рожа» или «харя», а молвила «паспорт», потому как сейчас у каждого сельского жителя имеется на руках документ. Об искусственной куртке тоже метко заметила — изжеванная, иначе не назовешь! Что парня пожалела — видно, незлобивая старушка, и сыновья ее или внуки, если есть у нее таковые, не пьют горькую когда и сколько влезет. Парня, конечно, жалко, и больно, и тревожно за него… Ровесник моему сыну будет, взрослую жизнь начинает не с радости, а с отравы. Ничего ему теперь не мило: ни дорога домой, ни рождающийся ясно-приветливый июльский день, ни отяжелевшие хлеба по сторонам чистой дороги. И гостинцев никаких не заимел, одно похмелье…