Три жизни
Шрифт:
— Что ты, Иван, у тебя самого семья, сам ты инвалид войны, а дичь-то легко не дается!
— Ты, Максим, тоже не по тылам сидел, тоже изранен, а эвон как робишь в колхозе! Да ведь трудоднями хворую Марию не накормишь, не вылечишь. Надсадились без нас бабы за войну, набуровились на мужицкой работе. А когда ишшо мы из-за проклятого германца хлебушка досыта наедимся? Все же порушено, сам ты видел. Бери, бери! Дичь-то такая же моя, как и твоя — по юровским лесам водится, и ее мы тоже обороняли от фашиста, — сказал Иван Васильевич, тяжело поднимаясь с лавки. Он прямо с охоты и навещал ихнюю избенку на окраине села…
Ловко распушила
И лишь признала, что рассыпано кем-то раным-рано, как лицо опалило непонятным жаром и большие карие глаза — покойный муж часто, лаская ее, повторял одно и то же: «У тебя, Настюша, самые-самые красивые глаза! В них, точно в роднике, вся твоя душа смотрится!» — застлало сыростью слез. Казалось, потянуло дымом запаренной волглой соломы, горечью подступающей осени.
— Господи! — прошептала Анастасия. — Да пшеницу, пшеницу кто-то насорил на тротуар…
Нет, у нее не могла подняться рука, чтобы смахнуть вон крупные зерна, не могла она и перешагнуть через хлеб. Грех, великий грех даже стороной обойти пшеничную россыпь, а смести или оставить она не в силах…
Конечно, расплодившимся голубям кто-то щедро сыпнул целый ворошок зерна, да не может она, Анастасия, равнодушно пройти мимо. И не только потому, что с двенадцати лет знает, как он, хлебушко, достается колхозникам, сколько пота прольется и сколько пыли наглотается человек, прежде чем явится на свет самое дорогое — хлебушко. Жизнь ее, деревенская молодость отринули ее сразу на тридцать пять лет назад; и вовсе не огромный город и железобетонные дома-громады окружили Настю со всех сторон. И высохшая остролицая мать глянула печально с верхнего голбца, и о чем-то хотела сказать, но лишь еле-еле пошевелила почерневшими губами…
Настя поняла без слов: маме надо поесть, а в избе шаром покати — одни бледно-зеленые лепешки из кобыляка. Подкапывать картошку бесполезно — бисер-бисером еще клубеньки в земле. Скрывая полные слез глаза, Настя выскакивает в сени и бежит на конный двор. Сегодня чуть свет ехать ей к полосе у Куличьего болота. Туда с вечера тракторист Пашка отвез комбайны, и с восхода солнца будут жать редкую по солонцам рожь.
Вдвоем с Ефимкой Спиридоновым на пароконных бричках они пересекают поскотину, торопят лошадей. До слуха доносится урчание трактора: Пашка с комбайнером Григорием Даниловичем ночевали в избушке и уже на ногах, уже пробуют моторы. Поди, бригадир Михаил Иванович Грачев там же хлопочет и единственной левой рукой старается чем-то помочь мужикам.
Ох и жаркий выдался день! Уксянский комбайнер Гриша Богдашов, как его уважительно звали всюду, где он убирал хлеба, умел и комбайны настроить лучше лучшего, и уж коли поднялся на мостик к штурвалу — не жди поломки или остановки. Он и ночевал всегда в поле — то в избушке, то просто зарывался в солому. Еще до фронта парнем славился Гриша на «Коммунаре», а на «Сталинце» намолачивал едва ли не больше старших по всей МТС.
Рожь с края у болота редкая, а по увалу стена стеной. И на соломокопнителе бабам некогда зевать, и бункер прямо на глазах «заливает» зерном. Успевай с бричкой к «Сталинцу» да от него до крытого тока! Приземистый, краснолицый бригадир доволен, только нет-нет да и воскликнет:
— Эх-ма, мать честная! Да если б хоть правая рука была цела, я бы в охотку с хлебушком повозился!
Бабы, кто деревянной лопатой, кто плицами, ворошат зерно в сыпучий ворох и перебрасываются шутками с Грачевым:
— Нам бы тебя, Михаил, и с одной рукой нарасхват! Аграфены боязно — она одна всех нас исхлещет!
— Ну, ну! — возмущается бригадир. — На мокром месте у вас, бабы, языки! Мелете чо попадя, а я бабником сроду не бывал. У нас в роду никто себя не позорил сударками!
До темноты в глазах и ломоты в поясницах наработались до вечера Настя с Ефимкой. А бригадир, запрыгивая в ходок, наказал:
— По бричке привезете на сушилку в деревню. Председатель велел подсушить и на муку размолоть. Хлебца свеженького испробуем, страда — работа тяжелая, не сенокос.
В потемках поехали Настя с Ефимкой на груженых бричках. Лошадей не подгоняли, они не меньше людей устали за день. Потихоньку переступают по невидимой глазам дороге, а Настя с Ефимкой сели на переднюю подводу и, чтобы не задремать, загадывают о том, когда дождутся они сытой и веселой жизни. Должно же наступить время, когда опять будет вдоволь хлеба и люди станут, как до войны, отказываться от заработанного зерна на трудодни. Куда его запасать? Война больше не повторится, народы и так настрадались досыта, и так столько полегло мужиков…
— Слушай, Настя, — шепотом произносит Ефимко. — Все одно рожь эта на еду, а у тебя мать еле живая. Давай в бахилы сыпнем зерна понемногу, матери хоть на кашу.
— Чо ты, чо ты, Ефимко, надумал! — дрожит Настя. — А как догадаются, как да кто-то увидит?
— Брось ты, Настюха, бояться! Кто на волоку, окромя нас? Мы да лошади. Если в карманы, то они оттопырятся. А сапоги-бахилы кому нужда снимать с нас?
— Не, Ефимко, боюсь посадят нас!
— Матери-то, матери-то родимой тебе не жалко?! Ей хлебного маленько — и окостыжится она, хворобу одолеет скорее. Неужто ты не видишь — не может она кобыляшные лепешки жевать.
…Вот уже слева последний колок, а там дорога повернет к сушилке на околице Юровки. А Настя, как в стужу, дрожмя дрожит и все никак, никак не решится на согласие с Ефимкой. Он же сам себе под нос: «А-а, была-не была»… И начинает горстью сыпать рожь за голенища больших отцовских сапог. Тогда и Настя ерзает и машинально загребает голенищами зерно.
— Может, высыплем во-он в коноплище, а? — просит она Ефимку, однако тот стегает кнутом лошадей, и бричка, словно порожняя, легко подкатывается к сушилке. Там возле печей светло, и Настя обмирает нутром: возле баб и сушильщика Андрея Ивановича стоит черноволосый мужчина с погонами на плечах. Вроде бы не милиционер, но и не военный. И смотрит он прямо в глаза Насте, она чувствует, как жарко краснеет лицо у нее, как снова трясутся руки и ноги.
— Нуте-с, граждане, разуйтесь! — командует приезжий. Ефимко скрипнул зубами, сел на землю и сдернул сапоги. На штанинах… зерно.
Настя тоже снимает свои сапоги и ставит рядом с Ефимкиными. Уполномоченный рукой подзывает Андрея Ивановича и ближних баб, требует мешок и на него сам вытряхивает рожь из сапог.
— Принесите какой-нибудь сосуд! — требует он, и Антонида Микулаюшкиных приносит глиняную крынку. Ворошок зерна с мешка ссыпается в посудину. Не больше и не меньше — ржи крынка вровень с краями. Черноволосый, поблескивая погонами, почему-то радуется: