Три жизни
Шрифт:
— Отлично, отлично! Так я и знал, точно, знал!
Дальше, дальше все было, как в странном сне: отдел милиции в Уксянке, «КПЗ», допросы, подписи, отпечатки пальцев и, наконец, выездной суд в Юровском клубе. Сюда собрали всех колхозников, только Настя не разглядела и не запомнила ни одного лица у своих земляков. Бледный Ефимко был спокоен, и, когда объявили приговор — Насте семь лет лишения свободы, Ефимку — восемь, он на весь зал хмыкнул:
— Напужали! В тюрьме хоть маленькую пайку хлеба дают, а здесь…
Ефимко не договорил — конвойный милиционер крепко сдавил ему плечо и что-то прошептал на ухо.
А дальше… А дальше был лагерь, лесозаготовки в тайге и… амнистия. Мать померла,
— Настенька, Настюша милая! — сжимал он ее сильными руками, целовал и твердил: — Забудь все, забудь и знай — ты чиста передо мной и перед всеми! Время тогда было суровое, законы военные. И нечего искать виноватых. Я сам по оплошности попадал в штрафбат, кровью смывал приговор трибунала. Ты тоже вину искупила, а передо мной нету твоей вины. Чуешь?
…Анастасия ладошками замела пшеницу в кучку, собрала до единого зернышка и потом, выдувая снежинки, ссыпала зерно по карманам. Чисто! Она глубоко выдохнула и взялась за метлу. А как закончила уборку, впервые с отдыхом поднялась на свой третий этаж. Зять с дочерью встали, но разговаривали еще у себя в комнате, и Анастасии никто не помешал высыпать зерно именно в крынку — зять собирает старинную утварь и откуда-то привез эту деревенскую посудину. Пшеница золотела в крынке, и ее оказалось ровно столько, сколько натрясли тогда ржи из ее и Ефимкиных сапог.
Крынка стояла посреди кухонного стола, Анастасия смотрела на крупные зерна под звон в ушах, у нее закружилась голова, и легким враз не хватило воздуха. Чтобы не упасть, она ухватилась за ножку стола и, видимо, застонала. Зять с дочерью одновременно заглянули на кухню и в один голос вскрикнули:
— Мама, что с тобой? «Скорую» вызвать, а? Мамочка, что с тобой?!
И вдруг они увидели крынку с зерном вровень с краями, молча переглянулись и поняли все без слов. Вначале зять, а потом и дочь шагнули к Анастасии Максимовне, осторожно обняли ее и прижались к ней, точно малые детки. Тогда так же внезапно затих звон в ушах, она неожиданно легко задышала, даже улыбнулась. Только из больших карих глаз капнули на руки детей теплые слезинки.
— Мама! — сказал зять. — Пусть крынка с зерном стоит на полке всегда-всегда, покуда мы живы на земле. Это же хлеб, хлебушко!
— А потом передадим ее нашим детям, твоим внукам, — вздохнула дочь и добавила: — Пусть они всегда помнят!
— Что вы, что вы, детки! — запротестовала Анастасия Максимовна. — Не годится хоронить в крынке живые зерна, им расти да родить хлебушко. А учить беречь его надо как-то по-другому.
ЗАБЕРЕГИ
За полночь подкрался к детски-невинному свежему снежку мелкий дождь, осыпал-облегчил провисные чуть не до земли тучи, а на берегу столь же внезапно схолодало. И все-таки река Исеть ужала-сузила забереги под самые побережные тальники, и рыбаки вразноброд потянулись с Исети через остров к Старице. Здесь и течение куда слабее, и отсюда еще не скатилась на зимовальные ямы летовавшая на чистой воде крупная рыба. Как рыбаки ни сторожились, однако иные поскальзывались, и тогда звон ледорубов и грохот пустых ящиков достигал слуха тех, кто заранее знал цену исетским заберегам, а потому сразу и «осел» на перекатах и задевах смирной Старицы.
— Идут, идут! — с нераскрытой тоской и боязнью озирался деловито-аккуратный мужчина вблизи нас. Юркий и скрытный, с лисьей внешностью. Он и нас долго опасался, прежде чем занырнуть на потаенно удачливое место меж кустов у скелетисто-сухой задевы. Невелик ростом, опенок, а умудрялся скрытно таскать и совать в нутро зеленого самодельного ящика здоровенных окуней. А они по Старице наособицу: с короткой мощной головой, переходящей сразу в толстый загривок. Ни дать, ни взять набычившийся пороз-производитель, какие водились по деревням до войны и являли собой гордость каждого колхоза.
Наш сосед ловко обарывал очередного «бычка» на фунт и более весом, а мои приятели, наблюдавшие за ним краем глаза, ахали и вслух жалели его руки. «Исколется, в кровь исколется!» — всякий раз бормотал добродушный великан Дима, он-то и определил рыбака из породы «прячь-прячь». А я невзначай вспомнил юровского старичка, хромого деда Семена, исполнявшего на колхозной ферме должности конюха, сторожа и кормильца племенного пороза Мячика. Ему одному — на диво не только нам, ребятам, а и всей деревне — грозная красно-светлая глыба на тонну весом подчинялась безропотно, словно теленок. И даже настроение у деда Мячик угадывал с первого взгляда своих вечно кровавых глаз. Когда к деду заглянуло горе похоронкой на сына-танкиста, пороз жалобно и протяжно блажил на весь край Озерки, и в моросливо-осенней ночи страшен был почти человеческий стон быка. А дедушка, сказывали нам матери, оплакивал единственного сына не в избушке: его утром нашли в кормушке Мячика на охапке овсяной соломы, пороз стоял на коленях и облизывал лицо притихшего в полубреду своего кормильца…
— Идут… — выстонал опять сосед, хотя какое там идут! — десятка три мужиков давно скучились за ямой у переката. Они осверлили-одолбили забереги, и никакого дела не было им до «опенка» у задевы. Кое-кто поближе к нам вострил уши на стукоток в ящике у него, но после неудачи на Исети каждый обложился чебаками и ельцами, никто пока и не помышлял всерьез о догляде за уловом усидчивых одиночек. А над стариком в брезентовом дождевике поверх шубы с купоросным оттенком, что на виду у всех окольцевал свои лунки красными тряпичками, продетыми на толстую проволоку, смеялись громко и откровенно:
— Офлажился, старый хрыч, что тебе волк в окладе! Айдате, мужики, на облаву, отхватим премию за бирюка. Правда, шкура у него неважнецкая, молью избитая…
Старик молчком, на коленках что-то колдовал над лунками и вовсе не думал отзываться на грубоватые беззлобные шутки компанейских рыбаков. Не дрогнул он, когда моему сыну вдруг захотелось попытать окуневого счастья и пришлось ему протопать поблизости флажков. Из прирожденной деликатности сын не полез в кусты около «прячь-прячь», а обогнул их, насколько было безопасно идти льдом. Он и достиг одного — пустил по льду воду, из первой же лунки она забила-завыбуривала фонтаном, видать, угодил он на самое бойкое течение с водоворотами и глубью. С вершковым окуньком и вернулся сын снова чебачить к нам, да нечаянно отвлек соседа, и тот впервые за утро ахнул и забормотал далеко не ласкательные выражения. И было из-за чего: настоящий «бык»-окунище оборвал леску и ушел в лунку под лед.
— Серебряная, последняя, сам отпиливал, шлифовал… — причитал «опенок».
— Жалко, жалко окуня! Да ты не горюй, у меня всяких блесенок и мормышек эвон сколь — выбирай любую! — предложил Дима, однако тот и ухом не повел. У него — я не сомневался — имелись в запасе блесны из благородного металла. Стенал он по причине «лопнувших» нервов, а пуще всего досадовал, что окунь сошел на виду и у других рыбаков. А из них кое-кому уже надоели безотказные чебаки и резвые на поклевку черноглазые ельцы. Им захотелось и покрупнее рыбку отведать — ну, того же окуня, к примеру, самая все-таки желанная добыча для рыбака!