Три жизни
Шрифт:
Опять загрохотали ящики по-над обрывом, и к нам свалились трое рыбаков. Высокий белобрысый в крытой меховой куртке подсел возле Валерия, второй помоложе тут же отправился за перекат с нашим Анатолием, а третий — тучный, в годах мужчина просто встал, сунул руки в карманы дубленого полушубка.
— Володей меня зовут, — представился первый рыбак. — Родом я тутошний, из Коротковой деревни, а живу давно в Далматово. Те, двое, со мной упросились на мотоцикле. Повези да повези, а то ненароком напьемся, и выходные пропащими днями обернутся. Мне что, мне не жаль места на мотоцикле, мне веселее, и опять же здоровье
Володя как бы и не замечал «прячь-прячь», умолкшего у себя в «заказнике», где на новую блесну снова начал выманывать отборных речных «бычков»-окуней. Наш знакомец радовался чебакам и все говорил-приговаривал:
— На Исети забереги обмыло, а по заводям ершики берут — одни глаза да сопли! Сразу сюда звал я мужиков, а они — деревня близко, в лавочку потянет.
— Эх! — оглядел окрестности Володя. — Разве эти годы вода? Ране, в войну и после нее, сине-сине разливалось. А птицы-то сколько! В копанях рыбу ловили, мужики сами углубляли копанцы. В Ильмень-озере белая рыба заходила, а с Заборного скатывалась — вода в нем черная, карась и тот черный…
— Ну, ну, не подмигивай, красношарый! — ласково проводил Володя в ящик «пирожкового» чебака. — Так вот, чем ловили мы, пацанье, рыбу-то? Леску плели сами, нитку-«десятку» вдвое, крючок из иголки, а какую дергали! Ниточные не держали — тогда из хвостов у жеребцов драли волос, у них волос крепче, чем у кобыл. Через стойло дотянемся до бригадирова жеребца и — пласть волос!
Бригадир-то, Иван Максимович, уж и гонял нас, и материл, а задевать боялся. Не потому, что отцов наших после войны или матерей боялся обидеть. Боялся он нас обидеть как работников. Тогда мы в десять-двенадцать лет вон что буровили, на все работы шли и управлялись. А нынче иные в двадцать лет все еще баловством развлекаются: одежа, транзисторы да магнитофоны им подавай, пластинки нерусские на уме. Что ни дурнее, на то и тянет их…
За клевом как-то незаметно время к обеду подошло, а по небу — не то рассвет, не то вечер. Оно и не скажешь, что мутное, скорее всего, как в войну наше стираное-перестираное ватное одеяло с верхом из голубых да зеленых лоскутков. И хотя степлело в полдни, солнце не выглядывало: укуталось в рыхлый мягкий морок, как и мы с головой забирались под одеяло на спасительных полатях, радостно попискивали в тепле — точно как сейчас вон синицы стайкой дружно перекликаются:
— Тяни, тяни, тяни!
— Шадринские вы? — попивая крепкий чай из Диминого термоса, переспрашивает Володя. — У нас к старику Осипу в войну ездил из Шадринска на охоту дедушка Абакумов — так вся деревня знала его, и любили всей деревней. С дробовиком восьмого калибра, ухнет из него — в любом конце слыхать. И обязательно кто-то скажет:
— Дедушко Абакумов стрелил!
Весной набьет уток — разноцветно от селезней. Попросишь посмотреть, а он отвяжет селезня красивого и подаст: «На-ко бери, маме отдай, пущай теребит!»
«Прячь-прячь» вдруг отчаянно завозился у себя в кустах, опрокинулся с ящика и сронил с головы старую ондатровую шапку. И тотчас же шлепнулся ему в лоб окунь-«бычище».
— Впору в каске рыбачить! — посочувствовал Дима, а Володя живо подхватил:
— Вот завели правило: раз на мотоцикле — будь в каске. А как, как по холоду в ней ездить, на рыбалку? Мне сегодня пришлось впотьмах ехать, иначе попадешь на инспектора, и штраф, а то и права заберет. Всякие водятся и в милиции-то. Был у нас Коростелев. Экая жердина! Напьется, по нужде легкой не может, всю борчатку опрудит. Допил, опрокинулся на мотоцикле и старика убил.
— Эй, эй, дядя Саша, не ходи середкой! — испуганно вскинулся Володя. Он успел вовремя остеречь того самого пожилого грузного товарища, о котором забыли мы все и даже словоохотливый Володя. Тот неприкаянно бродил среди рыбаков и время от времени зычно покрикивал:
— Глухо, как в танке!
К приглянувшейся ему поговорке, определявшей отсутствие клева, он смачно добавлял непечатные, многоярусные выражения. После окрика дядя Саша повернул к нам и посетовал на Володю:
— Привез вот меня, и болтаюсь я тут, а дома-то я был бы уже пьяный, бабушка моя мне бы давно склянку взяла.
Его никто не слушал, да он и не нуждался в чьем-то участии, дядя Саша беседовал вслух сам с собой.
Неожиданно дядя Саша сделал длинную паузу и прислушался, приоткрыл даже полный железных зубов рот. Из неближнего села Крутиха донеслась гармонь, и кто-то хрипло-надсадно выпел девичью, а не мужскую частушку:
До того истосковалась По родимом пареньке, Застывает кровь на сердце, Как закраина в реке.— Гуляют мужики с гармонью, как в старые годы, токо пошто же без девок холостяжник-то? — уважительно вздохнул дядя Саша. И тут же, как бы ему в ответ, женский, еще по-молодому сочный и красивый лукаво выпел:
Черная черемуха Занята воронятами. Не гульба, а только слава С нашими ребятами.— Ишь ты! — восхитился дядя Саша. — А ну, ну чего он, ухажер-то, ей скажет, споет? Слабо, слабо, поди, мужику!
Бабы судят-пересудят, Пересудливый народ. Молодые умирают, А баб холера не берет! —отразил женскую частушку все тот же надтреснутый голос, и дядя Саша закрякал, и выбил чечетку железными зубами. Однако на этом подслух гармони и частушечной шутливой перебранки закончился: на фасаде сельского дома культуры, — а где же еще! — проснулся репродуктор и покрыл все звуки истошным голосом эстрадной певицы.
— Фу, ведьма, доконала деревню! — сплюнул дядя Саша, отвернулся к рыбакам по соседству и ни с того ни с сего вспомнил:
— Я, когда зубы рвал, сам почти все — за каждый зуб выпил по бутылке. Только плоскогубцы в руке, а она, баушка моя: «Постой, я в магазин, тебе что-то принесу!» Она за порог, а я на балкон. Ага, копотит, и белая головка из сумки торчит. К двери рванул. Слышу, пыхтит, за дверью, а я на кухню — зеркало давно на холодильнике, плоскогубцы в руку и за зуб. Она ох да ах, што не дождался. Я, мол, чтобы в обморок не упала. Полосону во рту водкой, а остальное пью. Заразы чтоб не занести в рот.