Три жизни
Шрифт:
…Селин заехал под предлогом «попутно завернул», а не за изделием Плешкова: знал, что тот отлучался на ярмарку и где ему успеть исполнить мудреную резьбу. Плешков сказал жене, чтобы ставила самовар, а гостя повел сразу же в малуху. Селин недоверчиво двинулся за хозяином, а как очутился у лавки — зажал пятерней сивую бороду. Молчал, переводил взгляд то на Григория, то на невиданные узоры.
— Григорий, ты что себя не бережешь! Ослепнешь при лучине. Поди, ночи напролет старался.
— Нет, Степан Максимович, я токо начал, а делал
— Две цены плачу! — твердо сказал Селин. — Тебе за науку, Федьше за руки золотые. Эдакой красоты в Шадринске не видывал, а не токо по нашим деревням. Талан, талан у твово сына! Пахать да сеять любой, ежели не леньтяк, может, а это…
Селин развел руками.
— На это талан должон быть!
…Юровчане дивились не столь на домину Селина, не первый «крестовик» поставил богатый односельчанин: пешие и конные останавливались посередь улицы, и глаза разбегались на тонкую вязь резьбы по карнизам. Они «жили» зверушками и птахами, цветками, листьями, снежным кружевом-куржаком парили ниже зеленой крыши, над высокими резными наличниками окон. Дивились и вздыхали:
— Куда нам до Селина! Небось из самой Москвы привез красоту! Сказка!
— Хмы! — смеялся довольный Степан Максимович. — Из Москвы! Да Федьша Плешков изладил, у себя под носом талан не видите. Из Москвы!..
Однажды перешагнул порог малухи здешний священник. Поздоровался, сел на чурбан и полез за пазуху. Оттуда он извлек тугой лист рисовальной бумаги, положил на верстак и коротко молвил:
— Вот гляди, Григорий!
С листа на Плешкова смотрел… батюшка Алексей, словно он не отпыхивается перед ним с чурбака, а переместился на бумагу. Григорий почувствовал, как немеют ноги и руки, как подступает страх за сына. Видно, на свою седую голову вез из Ирбита бумагу и карандаши! Огневался батюшка, огневался…
Священник меж тем отдышался, оправил рясу, и пронзительные глаза потеплели:
— Где Федьша?
— Коров пасет седни.
— Слушай, Григорий, учить тебе сына надо, учить! Талант у него не для завитушек по дереву, это твое ремесло. Вон приезжий богомаз расписывал храм, всех святых изобразил, а меня живого не смог. Как пень торчал перед ним, ан не получился! Федьша твой по памяти срисовал, а каково? Матушка моя аж в слезы бросилась… Талант!
— Батюшка! — словно ношу непосильную, выдохнул Плешков. — Да где мне подняться на учебу Федьше? Сам видишь, сколько у меня сопливых в сарафанах. На чо учить-то его?
— Соберем денег миром, отправим в рисовальную школу, может, и в столицу! А листок этот я на память возьму. Подумай, Григорий.
Остаток дня просидели они с женой в малухе. Судили-рядили так и этак, Наталья и всплакнула не раз — страшно и жалко было куда-то отпускать единственного сына. Но батюшка, отец Алексей, зазря не стал бы заводить речь о Федьше, не пошел бы нароком к Плешковым. Чего ему делать у бедняков?
Федьша вечером пригнал пастушню с поскотины, а домой пришел затемно. Увидел отца с матерью в малухе и заглянул к ним:
— Чего сумерничаете?
— Дело-то, сынок, такое, — начал Григорий. — Батюшка навестил нас, баял, что учиться тебе надо. Талан у тебя. Мы тут с матерью порешили: ежели согласен — продадим лошадь и корову. Как, Федьша? — устало вздохнул Григорий.
— Нет, тятя, никуда я из Макарьевки не поеду. Вас с мамой не покину и сестренок вырастить помогу. Я чо надумал? Краска разная по дереву есть у нас? Есть! Сам ты сказывал: по Уралу в избах рисуют. Вот я и стану красить да рисовать. А там видно будет!
Первым пожелал расписать свои дома Селин.
— Печь белена, потолок на середе и над печью, а в хоромах радости нету! Как в амбаре…
Вдвоем с отцом и поехали Федьша рисовать-красить Селинские хоромы. Григорий готовил краски, а сын на глазах творил чудо. По нежно-малиновому фону расцветали-лепестились крупные цветы и птахи, на потолке подсолнухом лучилось солнышко. Не изба, а, кажется, баса-девица улыбается на луговом разноцветье, даже в морошно-ненастные дни светло и красно в доме.
— И как, как мы ране-то жили без этакой радости! — ахали макарьевцы и юровчане, а морозовляне гуртом нагрянули к Плешковым. С обидой:
— Раз мы в лесу и на яме, то нас и забыть можно? Нет, мы же с вами на одной речке Крутишке, мы одной волости и за невестами куда наезжаете? К нам, самых баских девок не жалеем для ваших робят!
— Красок нет! — сокрушался Григорий. — Одна лошаденка у меня, куда мы на ней…
— Красок всем миром любых навезем, обоз снарядим, токо ваше согласие! — прокатилось соседними селами и деревнями.
И верно, красок и олифы навезли — девать некуда! И отбою нет от желающих, очередь навели и строже урядника следили. Григорию не до резьбы стало: сыну помогал, лишь ночами иногда уйдет в малуху, чтобы не забыть свое ремесло.
Рисует Федьша на стенах и потолках, а отец нет-нет и горестно завздыхает:
— Все же, сынок, учить тебя надо, не век избы украшать. Виноватые мы перед тобой, нарожали восемь девок — ни надела, ни работника в поле. Не в дом, а из дома. Настю с Манькой выдали замуж, чуть нагишом не остались, а там, там страсть подумать — ишшо шестеро!
— Тятя, раз людям в радость наша роспись, то и талант мой в пашню не зарыт, не запахан. Выдадим вот замуж, — перечислял сестер Федьша. — Тогда, тогда и учиться поеду. На свои заработанные рубли! А без лошади и коровы сгинете вы, и на што он тогда мне, талант?!
Священник отец Алексей к тому времени помер, новый батюшка из молодых жил своими заботами, да еще и бражничал, на уроках в школе не стеснялся вонять винным перегаром, нещадно лупил крестьянских ребятишек, особенно юровских. Немногие из них выдерживали и продолжали бегать в школу. Чаще всего юровчане не отпускали своих детей, приговаривая: