Тридцать три урода. Сборник
Шрифт:
Стыдно! Стыдно! Стыдно! Я снова сидела в шкафу, но не в своем, тайна моего шкафа выдана теперь мною же Елене Прохоровне, в большом, душно завешанном шелковыми бальными юбками шкафу, в шкафной комнате. Там, совсем в углу, совсем маленькая, зверек загнанный, зверек испугавшийся, там я не плакала, а сидела неподвижно и, широко раскрыв глаза, глядела неподвижно на темный шкаф, в темную складку шелка, висевшую у моего носа, прижимавшуюся к моему носу.
Стыдно! Стыдно! Стыдно! Это стыд загнал меня,
Часы тянулись или минуты? Суетливые шаги проносились мимо, возвращались, снова удалялись… Потом все стало тише. В замочной скважине потух огонек. Потом еще шаги, и снова светлый кружочек…
И свет в шкафу, и заскрипела старая дверца, распахиваясь.
Искали, раздвигали шелковые юбки и нашли…
Ничего не объясняя, поплелась к постели. Не умываясь, легла, злая, молчала…
Не сплю.
Уже ночь. Крадусь без света коридором. В руке сжимаю коробку, коробку с остатками моих конфект.
Там Даша за своей занавеской испуганно чиркает свет. Глухой страшно вдруг ночью услышать шаги.
Там Даша сидит, белая, худая, на грязной, серой постели, глядит, как ослик, боком строптивым взглядом, и губы что-то шепчут без звука. Шершавое одеяло у Даши колет меня сквозь тонкое полотно рубашки…
— На, на, на! Это не мое!
Я бросаю к ней на постель коробку.
— Это я все накрала. Я всю жизнь крала. Я хуже тебя. Слушай, Даша, а, Даша, я дурная. Даша, а, Даша, ты можешь простить?
Даша молчит. Или я тихо говорю?
Я стараюсь шептать ей ясно, раздельно и в самое ухо. О, сегодня не боюсь ее больных ушей. Должна, должна сказать то, что нежданно нахлынуло вольной рекой любви на душу. Нахлынуло глухое, затопило, неясное еще, но уже единственное, уже правда, одна правда и навеки.
— Даша, ты девочка и я девочка!
Даша молча глядит, как ослик, строптивым взглядом.
Вдруг слышу шепот.
— Нет, я не такая.
Значит, она будет говорить. Значит, она слышит меня.
— Даша, у тебя мама и у меня мама. Дашечка, уж ты не сердись больше, ты поверь. Я, Дашечка, хочу с тобой спать в твоей постели и есть с тобой на кухне. Я работать хочу с тобою.
Я теребила ее, сжимала ее худые руки, плечи, шею. Она становилась мягче, не такая, как идол. От нее теперь пахло рыбой, и потом, и грязным бельем.
— Даша, я твое белье буду стирать. Дашенька, я, знаешь, я больше не могу одна! Даша, у тебя ручки и вот глазки… ты понимаешь… И у меня то же самое. Гляди. Гляди. Я тебя люблю, сестрица!
И еще я говорила, шептала что-то много, быстро, невнятно и плакала, и Даша плакала. Она уронила вдруг упрямый лоб на мою шею, а я зарыла свое мокрое лицо в ее шее и подумала так ярко:
«Точь-в-точь
И вдруг что-то загорелось у меня в груди, как за вечерним чаем, когда я говорила о молитве Елене Прохоровне, и я сказала уже совсем громко, и никого там, тех не боясь.
— Даша, ты знаешь молиться «Отче Наш»?
— Знаю.
— Кто учил тебя?
— Мама.
Значит, мама учила ее молиться, и я ничего не знала до сих пор про ее маму.
— Молись, Даша, «Отче наш, иже еси на небесах».
И Даша молилась.
— «Отче наш, иже еси на небесах. Да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое…»
Мы стояли рядом на коленях, голыми коленями на тараканьем полу, и Даша молилась быстро, истово, кланяясь лбом в пол и кладя с истовым размахом кресты. Но дальше первых слов я уже не слышала. Не могла слышать… Вся душа наполнилась, переполнилась ими…
«Да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое…»
— Даша, Даша, ты понимаешь молитву?
— Понимаю.
— Кто тебя учил?
— В школе учили.
— Даша, ты понимаешь… Слушай, Даша, Дашечка, ты понимаешь, что я тебе скажу. И пусть никто не поверит, а все-таки это правда, что я скажу… — и я торопилась, задыхалась, — ведь это и будет «Да приидет Царствие Твое», когда будет. Как мы теперь захотели…
И я вдруг вскочила. Мы сели на постель, и я торопилась досказать все прежнее:
— Только мы не ослики, Даша. Мы не будем только вдвоем; мы всех полюбим: и Прокофия, и Илью, и повара, и Елену Прохоровну, и Федора-кучера, и братьев, и твою маму, и… просто-Дашу, и судомойку. Все будем спать и есть вместе, и вместе работать, и… верхом… или даже и не нужно. Так будет без того удивительно весело, и ведь это так просто. И знаешь что: нечего будет нам красть.
Эта мысль рассмешила меня, и я смеялась, радостная.
Даша глядела теперь на меня, и я вдруг узнала, что то, что мне казалось строптивым прислушиванием в ее выпуклых глазах, — было испугом. Она глядела и пугалась моих слов. Она не верила, она еще не верила. Тогда я целовала ее глаза, еще мокрые от слез, и сырые, мочальные завитки волос, и снова глядела, боится ли она.
Она целовала мои руки, и я целовала ее руки. Какая шершавая была на них кожа!
Милая, святая, шершавая кожа на руках глухой Даши!..
И теперь я другая. Я вся, каждою кровинкой, совсем, совсем другая. Я, как в первый раз, взглянула. В первый раз взглянула на людей и их устройство и увидела, я так просто увидела и так просто поняла, каждою человеческою кровинкой поняла, что все это совсем не настоящее, что люди устроили {30} . И так не будет, потому что так я не хочу.