Тридцатая любовь Марины
Шрифт:
– Нет… Марина… ти должен… должен мне гаварить… You ever fuck a dog? Никогда? А?
– Пойдем, пойдем, алкаш, – смеялась Марина, подводя его к гардеробу, – Где номерки?
– Ф писде на ферхней полке! – выкрикнул Тони, откидываясь на стойку и глупо смеясь.
Седой морщинистый старичок за стойкой смотрел на них с нескрываемым любопытством.
– Давай, давай… где они у тебя… – Марина полезла к нему в карманы, но Тони вдруг обнял ее и стал валить на стойку, дыша в ухо еще не перегоревшей водкой:
– Fuck me…
Отталкивая его, Марина выудила наконец номерки, протянула ухмыляющемуся старичку.
Тот
Ее тоже шатало, залитый огнями город плясал перед глазами.
–Wait a sec… – пробормотал Тони и ломанулся в обледенелые кусты, чтобы оставить на рыхлом снегу икру, салат «Столичный», уху, осетрину и водку, конечно же – русскую водку…
Они сидели рядом на холодной скамейке, Марина курила, Тони, растирая пылающее лицо затвердевшим к вечеру снегом, приходил в себя.
Рядом темнели стволы молодых лип, впереди сиял огнями Комсомольский проспект.
– Ку-ку… – пробормотал Тони и сонно рассмеялся, – Не помню когда я так пить. Отлично…
Он стряхнул снег с колен и зябко передернулся:
– It's fucking cold out…
– Тогда пошли отсюда. А то я тоже жопу отморозила.
– Давай немного посидим. У меня голова… так… танцует…
Она улыбнулась, потрепала его по плечу:
– Привыкай к русской пьянке.
И озорно пихнула его:
– А может еще пойдем вмажем, а?
Он дернулся, поднимая ладони:
– Ради Бога… ой, я слишат не могу.. ой…
– А чего – пошли, Тоничка, – продолжала хулиганить Марина, – Возьмем бутылочку, за уголком раздавим, кильками закусим.
– Ой! Не надо… кошмар…
– Не хочешь?
– Страшно… как так русские могут… это же ненормально…
– Что ненормально?
– Ну… пить так. Как свинья.
– Между прочим на свинью сейчас ты больше похож.
–Я не о себе. Вообще. Вы очень пьяная нация.
– Ну и что?
– Ничего. Плохо… – он с трудом приподнялся, оперевшись о спинку скамейки, – Ой… танцует… очень плохо…
– Что – плохо?
– Вообще. Все. Все у вас плохо. И дома. И жизнь. Ой… тут очень плохо…
– А чего ж ты тогда сюда приехал? – проговорила Марина, чувствуя в себе растущее раздражение.
– Так… просто так… – бормотал Тони, с трудом дыша.
– Так значит у нас все плохо, а у вас все хорошо?
– У нас лучше… у нас демократия… и так не пьют…
– У вас демократия? – Марина встала, брезгливо разглядывая его – распахнутого, красномордого, пахнущего водкой и блевотиной.
– У нас демократия… – пробормотал Тони, силясь застегнуть плащ.
– Ну и пошел в пизду со своей демократией! – выкрикнула Марина ему в лицо, – Мудило американское! Вы кроме железяк своих ебаных да кока-колы ни хуя не знаете, а туда же – лезут нас учить! Демокрааатия!
Тони попятился.
Марину трясло от гнева, боли и внезапно нахлынувших слез:
– Демократия! Да вы, бля, хуже дикарей, у Вас кто такой Толстой никто не знает! Вы в своем ебаном комфорте погрязли и ни хуя знать не хотите! А у нас последний алкаш лучше вашего сенатора сраного! Только доллары на уме да бабы, да машины! Говнюки
Рыдая, она размахнулась и ударила Тони кулаком по лицу. Он попятился и сел на снег, очки полетели в сторону.
Марина, всхлипывая, побежала прочь.
Тони остался беззвучно сидеть на снегу.
Она бежала, хрустя ледком, растрепанные волосы бились по ветру:
– Гад какой…
Комсомольский оказался перед ней и, словно во сне, облитая желтым светом фонарей, выплыла, засияв золотыми маковками, игрушечная Хамовническая церковь святого Николая, в которую ходил седобородый Лев Николаевич, крестясь тяжелой белой рукой.
– Господи… – Марина бессильно опустилась на колени.
Храм светился в золотистом мареве, весенние звезды блестели над ним. Это было так прекрасно, так красиво той тихой, молчаливой красотой, что гнев и раздражение тут же отпустили сердце Марины, уступив место благостным слезам покаяния:
– Господи.. Господи…
Она перекрестилась и зашептала горячими губами:
– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя, яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе Единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих; яко оправдишися во словесех Твоих, и победиши внегда судити Ти. Се бо, в беззакониих зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя. Се бо истину возлюбил еси; безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси. Окропиши мя иссопом, и очишуся; омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие; возрадуются кости смиренные. Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто сожизди во мне. Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего и Духом Владычним утверди мя. Научу беззаконныя путем Твоим, и нечестивии к Тебе обратятся. Избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего; возрадуется язык мой правде Твоей. Господи, устно мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу Твою. Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо: всесожжения не благоволиши. Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския. Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожигаемая; тогда возложат на алтарь Твой тельцы.
Она перекрестилась и тихо прошептала:
– Аминь…
Кто-то осторожно тронул ее за плечо.
Марина обернулась.
– Доченька, что с тобой? – испуганно прошептала стоящая рядом старушка. На ней было длинное старомодное пальто. Маленькие слезящиеся глазки смотрели с испуганным участием.
Марина встала с колен, посмотрела в глаза старушке, потом, вынув из кармана самсонову пачку червонцев, быстро сунула в морщинистую руку и побежала прочь.
– Постой… постой… куда же? – оторопело потянулась та за ней, но Марины и след простыл.