Тринадцатая рота (Часть 1)
Шрифт:
– Одну минуточку!
– поднял руку Гуляйбабка.
– Вам будет порученьице.
– Дык тольки поскорей бы. Мне неколи. Мне спешить надоть. У меня дом в залоге. Жонка...
– Айн момент, пан Гнида. Айн момент!
Гуляйбабка отвел шагов на пятнадцать в сторону свое боевое окружение. Глаза его горели непрощающим гневом.
– Каков приговор будет Гниде? Осинка? Пуля? Долбня?
– А если каратели хватятся, узнают, что убит?
– задумался Волович.
– Не навлечет ли это на наш след?
– Тварь не жалко, а вот жена, - вздохнул кто-то из солдат.
– Виновата ли?
Гуляйбабка рывком обернулся
– Что вы сказали? "Жена? Детишки?" А у сожженных, расстрелянных по списку Гниды разве не было жен и детей? Кто пощадил их? Кто пожалел? Кто отвел от детских шеек фашистскую петлю? Нет, и еще раз нет! Изменникам, предателям преимуществ не должно. Спросите, каких? Отвечаю. Вы, заслоняя Родину, стояли в окопе до последнего. Он, спасая шкуру, бежал с поля боя. Ваш дом и жену спалили. Он свой дом и жену спас ценой измены. Вы будете всю войну обнимать холодную винтовку, он - толстый зад отъевшейся на награбленных харчах супруги. Вы после войны вернетесь с незажившими ранами или подорванным здоровьем (не храбритесь, скажется война), он останется в полном бычьем здравии. Вы пойдете к окну кассы за пенсией, и он без стыда и совести станет за вами, потому что с бычьей силой он выколотит стаж на пенсию. Вы начнете по копейке собирать на жилье и пиджачишки детям, он, сохранив хоромы, будет пить самогон, заедая салом. Ну, так этому не быть. Смерть за смерть! Кровь за кровь!
Гуляйбабка подошел к Гниде, вытащил из деревянной колодки маузер. Почуяв смерть, Гнида обмякло сполз с лошади, простирая руки, упал на колени:
– Пощадите! Простите... Не губите... Не зничтожайте род, мой род!..
Гуляйбабка носком ботинка оттолкнул уцепившегося за ногу Гниду:
– Подними голову, подлая тварь, и последний раз посмотри, как хороша наша земля. Даже опаленная, израненная, она горда и прекрасна. Но еще прекрасней быть ей без вас, тварей.
Одиночный выстрел, стряхнувший росу с осины, возвестил Полесью, что род Гнид бесславно кончился.
32. ПРОЩАЙ, ПОЛЕСЬЕ!
Августовский рассвет открыл перед очнувшимся после долгой лесной качки Гуляйбабкой такой нежданный простор, такую безбрежную даль, что защемило сердце и вспомнилось разом то далекое, босоногое детство, которое человек цепко держит в памяти до конца дней своих.
Все то, что давно минуло, встало перед ним в чуть затуманенной дымке, но такое близкое и явственное, что ему вдруг показалось, будто он едет родным смоленским полем, по которому с холма на холм катится волнами то шумящая спелым колосом рожь, то буйные, со звоном колокольцев, овсы, то голубые, как небо, как вода в озерах, льны.
Тонко поет в шарабане коса, побулькивает в бочонке крыничная вода, вздрагивает, расточая запах росного клеверка, охапка свежей травы. Дед Фатей, пробалагуривший вчера допоздна на бревнах и вставший ни свет ни заря, дремно клюет в такт конского шага носом. Ветерок треплет его седую бороду, топорщит на спине замашную рубаху. Удар колеса в колдобину будит его. Он оглядывается назад и, улыбаясь во все щербатые, редкие, как у зайца, зубы, подмаргивает:
– Ну, внучок - золотой бочок. Видал птицу - заморскую синицу?
– А какая она?
– Э, какая! Тебе расскажи да в рот положи. А ты сам не зевай есть готовый каравай. Ну да так и быть - поведаю.
Пока вороной конек поднимается
– Ну, держись, Ванюха, прокачу! Слетаем к богу в рай на коневых крыльях.
После восьми - десяти горячих кнутов ленивый конь наконец-то разгоняется и, екая селезенкой, бежит с горы. Телега опережает его. Хомут оказывается впереди коня, и вскоре весь этот "полет к богу в рай" кончается тем, что телега катится в одну сторону, а конь бежит в другую, где можно пожевать овса.
Горевать по неудачному полету не приходится. Что толку в нем? Еще опрокинешься, как это случалось не раз, когда дед выводил коня из терпения и он, сердито храпя, летел сломя голову с горы, почему-то выбирая места поухабистей. Зато пока дед ловит шагающего по овсу воронка, с высоты, захватывающей дух, можно вволю наглядеться на широко распахнутый мир с перекатными полями, рощами, оврагами, деревеньками, где никогда не бывал и где так хотелось побывать.
Эта воскрешенная в памяти Гуляйбабки картина вновь родила то горячее мальчишеское любопытство.
– Стоп, Прохор! Разворот на сто восемьдесят пять!
– крикнул он кучеру, замахнувшемуся кнутом, чтоб разом взлететь с горы на гору.
– Назад?! Бог с вами!
– Нет. Назад поворота нам пока нет. Взглянуть хочу на Полесье и даль впереди;
– А-а, понял. Это можно. Это хорошо, - ответил Прохор, круто поворачивая коней.
– Орлы перед полетом всегда на вершинах сидят.
Гуляйбабка слез с кареты, поднялся на придорожный камень-валун. Неоглядная синь полесских лесов безбрежно расплескалась далеко внизу, спрятав бесчисленные речки, болота и деревеньки с людским горем, заботой, любовью и смертью под небом своим. Издали казалось, там нет ни войны, ни тревог, царит извечное спокойствие, мир. Но это только казалось. Где-то там сеют людям горе новые Гниды и Песики, рыщут над беззащитными гнездами фюрерские коршуны. Там, в Полесье, влюбленная до слез в своего "генерала" Матрена, дед Калина со своей липовой овцой, там Марийка, родная рота, друзья...
– Не печалься, сударь, - тихо подойдя, сказал Прохор.
– Так она устроена, жизнь, что все остается позади и уже никогда не забежит вперед, не повторится. И чем ты дальше уйдешь, тем во сто крат будет дороже все пройденное тобой. Да и немудрено, сударь. Ты видел чьи-то красоты, чьи-то незабываемые глаза, кого-то до боли любил, но жизнь унесла тебя вперед, и ты, вспоминая все это, крепко тоскуешь о тех, кого видел, кого любил, и в порыве тоски ты бы отчаялся, но у тебя в противовес этому есть надежда, мечта, и они ведут тебя, как в сказку, все вперед и вперед.
– И что же берет верх? Что сильнее?
– спросил, не отрывая взгляда, Гуляйбабка.
– Прошлое или будущее?
– Если б было прошлое, мы бы повернули, сударь, назад и, сами не замечая, превратились бы в обезьян. Но в том-то и секрет жизни, что берет верх то, что маячит впереди нас. Вы думаете, мне не жалко своих Хмельков, Полесья, Матрены? Эх, туда бы! Но долг, совесть и тот же инстинкт вечного влечения вперед взяли верх, и я вот еду без сожаления. Все мы идем вперед без сожаления. Ханжа тот, кто говорит, что не помнит прошлого, своего детства, первой любви, первых друзей... Врет, собака. Помнит, но лицемерит. А потому не будем ханжами, постоим, посмотрим.