Тривселенная
Шрифт:
Между тем Вдохновенный-Ищущий-Невозможного вновь впал в беспокойство — он продолжал чувствовать, как материальное отрывает от его родного мира все более обширные куски. Ему даже показалось — именно показалось, поскольку идея проскользнула в сознании и провалилась в глубину бессознательного мирового фона, — что материя вовсе даже и не чужда, как это ни странно звучит, процессу мышления. Как это возможно? Вопрос был задан и, конечно, требовал ответа, но прежде Вдохновенный-Ищущий-Невозможного хотел укрепить возникшую идею. Укрепить — значит поделиться. Прежде всего, конечно, с Гармоничным-Знающим-Материальное, с кем же еще? И тогда со всеми приличествующими случаю извинениями
Гармоничный-Знающий-Материальное не сразу понял предложение Вдохновенного-Ищущего-Невозможного, они и раньше не очень понимали друг друга, поскольку принадлежали к разным уровням мыслительного процесса. Мыслящая материя? Разве это не чепуха вроде материальной мысли? Но разве сам Гармоничный-Знающий-Материальное не носился ровно с такой же идеей еще тогда, когда существование материи, отрицающей дух, было всего лишь темой для дискуссии — абстрактной, бесперспективной, но оттого не менее интересной?
«Нужно попробовать», — согласился Гармоничный-Знающий-Материальное. «Вдвоем?» — задал вопрос Вдохновенный-Ищущий-Невозможного. Окинув мыслью окружавшую Вселенную, Гармоничный-Знающий-Материальное согласился и с этим.
Вдвоем так вдвоем. Идеи слились, уровни размышлений слились, духовная суть вспучилась, разрывая ткань мироздания.
И первой мыслью, которую они ощутили, оказались слова Аримана: «Только солнце, твердь и мы». И четкое определение: «Это — Вселенная без материи».
Глава шестая
Десять человек стояли у пересекавшей твердь реки. Они не смотрели друг на друга, в этом не было необходимости — каждый не просто знал, о чем думали остальные, в какой-то степени каждый был всеми, понимал всех, мыслил, как все, и любил всех, как самого себя.
Они молчали, но разговор продолжался — мысли каждого становились известны всем, и Ариман знал, что Даэна любит его так, как не любила никогда и никого, она даже думала: «Больше жизни», но не очень понимала при этом, что такое жизнь, и может ли что-либо быть больше того, что не можешь определить. Даэна, в свою очередь, ощущала, как никогда, близость Аримана и остальных мужчин, это было приятное чувство, пробуждавшее исчезнувшие воспоминания — что-то было, что-то прошло, что-то хотелось возродить, и Даэна готова была обнять всех и даже Влада, мысли которого пересекались с ее мыслями, как пересекаются два луча, две дороги, две сильные и погасшие окончательно страсти.
— Мы можем создать себе такой мир, какой захотим, — подал мысль Ормузд. — Так же, как я создал эту твердь и Солнце, и день с ночью.
— Конечно, — согласился Ариман. — Мы можем создать себе мир из идей, но для этого должны существовать идеи, пригодные для того, чтобы стать материей. Или…
— Память, — это был голос Виктора, стесненный, поскольку мысль, которую он хотел высказать, самому ему казалась не вполне продуманной. — Если здесь нет пригодных для нас идей, нужно извлечь их из собственной памяти.
— У нас нет собственной памяти, — буркнул Абрам Подольский. — Я не знаю, кем был в той жизни, но чувствую, что ничего из того, что мне сейчас приходит в голову, я знать не мог.
— А что тебе приходит… — начал было Ариман и подавил свою мысль, как замолчали и все остальные, погрузившись в мир, то ли созданный воображением Абрама, то ли действительно возникший цельной картиной в его сознании.
Высокая узкая комната, мозаика, выложенная из сотен цветных стеклышек, изображает всадника на белом коне. Всадник в латах поднял
Абрам стоит у книжного стеллажа, протянувшегося вдоль стены, противоположной большому окну, сквозь которое ничего нельзя разглядеть. Он любовно проводит ладонью по корешкам книг — старинных и новых, «Медицинский трактат» Ибн-Сины достался ему от прежнего владельца, умершего от странной болезни пять лет назад, а «Об обращении небесных сфер» некоего Коперника он поставил на полку только вчера. Еще и не прочитал толком, только перелистал, порадовался бы приобретению, но не стоил автор того, чтобы его труд доставлял удовольствие одним своим присутствием на полке книгочея. Если поразмыслить, то легко доказать этому польскому выскочке, что рассуждения его об обращении Земли вокруг Солнца — высокоученая чушь, дряная схоластика, не из тех, что оттачивают пытливый ум, а этакая блудливая попытка автора возвысить себя над всем ученым миром, ибо что же, кроме геростратовой попытки оставить след в истории, представляет собой это сочинение, на издание которого не стоило тратить средства — ведь не за свои же кровные он печатал книгу, вряд ли у поляка столько денег, один переплет каков — кожа, застежки с пряжкой из слоновой кости…
— Коперник? — подумала Натали. — Я тоже помню это имя. Астроном. Что означает — астроном?
Вторгшаяся в узкое пространство комнаты мысль рябью пробежала по закопченным стенам и гулко отозвалась эхом, отчего расположенные под потолком маленькие оконца-бойницы съежились, будто смятые ладонью, и поплыли вниз, искажая и без того странную перспективу.
— Пожалуйста, тише, — это была мысль Генриха, — мир так хрупок…
— Мир памяти не может быть ни хрупким, ни прочным, — обращаясь будто к самому себе, сказал Абрам. — Мир памяти может быть лишь своим или чужим. Этот мир чужд. Не знаю почему, но вижу — это не мой мир.
Рука его сама взяла с полки том Коперника, отстегнула застежку, но раскрыть книгу Абрам не успел. В дверь, невидимую, потому что свет не падал в дальний угол комнаты-кельи, постучали, и глухой голос произнес:
— Господин Хендель, вас ждут.
— Подождут, — пробормотал под нос Абрам, а вслух сказал — громко, чтобы было слышно из-за двери: — Сейчас иду!
Рука застыла над книгой. Он все-таки раскрыл ее посредине, на той странице, где чертеж изображал Солнце в виде круга с короткими лучами, и шесть планет с их орбитами-окружностями. Изящно, слова не скажешь. Всякая теория должна поражать изяществом, иначе о верности ее истинному знанию говорить просто бессмысленно. Изящество необходимо, однако само по себе абсолютно недостаточно. Апория Зенона — верх изящества, но и верх схоластического мудрствования, опровергнуть которое невозможно, а равно и доказать нельзя, поскольку рутинный здравый смысл не позволяет признать правоту древнего мыслителя. Мысли, высказанные этим Коперником, так же нелепы, как и по видимости трудно опровержимы.
Я должен найти ошибку в этих расчетах, — подумал Абрам, — должен, ибо в них ошибка. Георг… Нет, с Георгом лучше не говорить на эту тему. Умный человек, но одно слово — послушник. У него своя система аксиом, то есть не своя, конечно, системе этой много веков, и он, Абрам, тоже часть системы, и уже одно это обстоятельство должно подсказывать способ отрицания. Так нет, ему надобно искать формальные ошибки, разбивать аргументы, ему игра нужна, когда речь идет об истине. Так кто же более грешен — Коперник этот из Польши, или он, серьезно размышляющий о том, что против метода можно действовать методом же, а не верой?