Тризна по князю Рюрику. Кровь за кровь! (сборник)
Шрифт:
— Нет.
— Вот ведь упрямец! А Сивый об этом до вчерашнего дня помнил!
— Да к чему ты клонишь? — спросил Розмич зло. Ловчан словно не слышал, продолжал:
— Горюня в прошлом походе с коня слетел, подпруга подвела. И разбился бы, если б ты с другого конца поля не примчался. Зачем примчался, спрашивали, а ты отбрехался, дескать, почуял, что там враги.
— Ну…
— Престу ни с того ни с сего под дых дал. Он плеваться начал, и тут выяснилось — в лёгких гниль какая-то. Когда просто дышал — ничего не видно, а как надорвал, гнильца и пошла. Благодаря этому знахари Преста и выходили. А кабы не ты —
Розмич не выдержал, вскипел:
— Да какого…
— А такого, — ничуть не смутился Ловчан. — Один ты не заметил, что Олег, на то он и вещий, с тобою отрядил только тех, кто по твоей милости на свете этом ещё бегает. Бегал.
Розмич будто пощёчину схлопотал. Замер. Ведь прав Ловчан. И про Сивого с Горюней, и про Преста. Про других тоже истории есть, одна другой дурнее. Сам-то Розмич об этом и не вспомнил бы.
— И меня… — за треском костра голос Ловчана стал едва различим.
— Когда это? — вытаращился Розмич.
— А совсем недавно. В Кореле. Живот у меня прихватило, помнишь? Я к кустам собрался, а тут ты. За плечо взял, и не пущаешь, и лабуду какую-то говоришь. Я рвусь, объясняю: мол, ещё немного, и обделаюсь, а ты своё. Да размеренно так, спокойно, я аж задремал малёк. И живот задремал, успокоился. А после ловушку там нашли, яму. Кабы дошёл до тех кустов — не вернулся бы. Я не воротился — с колом бы в заднице дни окончил.
Розмич слушал как заворожённый. После тряхнул головой и едва не врезал Ловчану по челюсти.
— Тьфу на тебя! Сказочник! — выпалил он, выхватывая у друга ковшик с бражкой. — Хлебаешь, как конь! И брешешь не хуже дворовой псины!
— Лучше уж так, — пробормотал неимоверно довольный собой Ловчан.
Он же первым затянул песню. Не шибко весёлую, но проникновенную. Ему подпели Вихруша с Милятом.
Побывавшие в плену дружинники тоже чувствовали свою вину, но убиваться не спешили. Врагов слишком много было, отбивались как могли, себя не жалели. Если бы бьярмы скопом не навалились — ни по что бы не пленили. А когда на каждой руке по трое висит, никакая ярость не спасёт.
Ултен заметно повеселел, а когда в свой черёд отхлебнул из ковшика, огладил мокрую бороду и загорланил песню, путая родную речь и венедскую. Особенно сильно выходил у него припев, что-то вроде: «Только мы, только мы, мы с котом… по полю идём…»
— Это история, — пояснил кульдей. — О тяжкой доле монаха, уединившегося ради богословия в своей келье. Лишь белоснежный Пангур скрашивает монастырскую жизнь, но каждый из них существует сам по себе.
И нет ни ссор, ни суеты, Ни зависти меж нами. И кот, и я увлечены Любимыми делами. Своим трудом я поглощён, Святой наукой книжной. И полон кот своих забот: Его наука — мыши. Врагу устроив западню, Ко мне он мышь приносит. А я — в сеть разума ловлю Научные вопросы. [41]41
Фрагмент
— Отменно! — восхитился Розмич.
— Одного я не понял, — встрял кормщик, — что такое этот «кот».
— Хм… — растерялся Ултен.
Розмич про котов знал не понаслышке. Дорогую заморскую диковину, усатого зверя о четырёх лапах и при одном длинном хвосте, он как-то видел на руках у княжеской дочери, Мэлисы. Это была пушистая, похожая на мелкую рысь зверюга, издающая при поглаживании булькающие звуки, точно множество пузырьков поднималось из глубокого омута.
— Хм… — нашёлся кульдей. — Ну вот представь, есть ёж, он колючий, и он ловит мышей. А есть вонючий хорь, он тоже их ловит. А это кот. Он мышей приносит… в постель.
— И не воняет? — уточнил Жедан.
— Когда как. Не, не пахнет, зверь чистоплотный и ласковый, — ответил Ултен.
— Дядя! Купи мне! Только чтобы мышей в постель не приносил, — взмолилась Затея.
А Ултен, опорожнив ковш, таки довёл песню до конца:
Отдам коту свою еду, Свои печаль и радость. И так вдвоём в ладу живём: Монаху друг не в тягость.— Нехорошо! — возмутился Ловчан. — Кот монаху друг? Лучше бы ты, Ултен, себе подругу завёл.
— Сам сочинил? — не понял Розмич.
— Только что, — ответил довольный грубой шуткой Ловчан, хотя так и не успел после обряда вернуть себе прежнюю бодрость духа.
— Ага! — признался изрядно захмелевший Ултен, польщённый всеобщим вниманием.
…Несмотря на усталость и хмель, спать никто не собирался. Только Затея ближе к утру прижалась щекой к Жеданову плечу. Остальные продолжали шутить и петь, пока не обнаружили в бочонке дно. За вторым бочонком не полезли. Кормщик и вовсе — с середины ночи на воду перешел.
Когда небо просветлело, на душе стало чуть радостней. Правда, ненадолго.
Отбежавший до ветру Ловчан обнаружил в ельнике трупы прочих бьярмов, тех, кого порубили в самом начале. Соплеменники уложили их на мягкую подстилку из срубленных еловых веток, готовились переправить в своё селенье. В отличие от словен, коих ободрали до нитки, этих клали с почестями — даже руки особым образом сложили.
Ловчан не постеснялся выказать мертвякам ещё одну «почесть»: в некоторых селеньях верят, будто словенская моча до того целебна, что вместо живой воды использовать можно. Дружинник не знал, врут или правда, но выяснил — на бьярмов не действует, даже если прицельно в рот лить.
Возвратившись к костру, поспешил поделиться новым знанием с соратниками. Тут-то и началось…
Ултен вскочил. С третьего раза, но всё-таки. Обвёл стоянку хмельным взглядом, икнул так, что с ближней ели ворона упала, и спросил:
— А этих-то когда хоронить будем?
Ответ застал священника врасплох.
— Никогда, — сказал Розмич бесцветно.
— Вон, вороньё похоронит, — кивнул Ловчан. — Если раньше чаек поспеет.
Вкупе с «рогатой» рыжей бородой вылезающие из орбит глаза выглядели особенно впечатляюще.