Трофейщик
Шрифт:
Что за трагедия — смерть? Человек исчезает, несколько дней в его комнате рыдают люди, в соседних квартирах покачивают головами, а уже в соседних домах никто ничего не знает и знать не хочет. А через полгода в его комнату въедут другие и станут жить, не вспоминая о нем и не зная, о чем он думал, что его терзало и мучило, был ли он счастлив, чего он хотел и что он мог. Будут жить и казаться себе единственными, главными и вечными. До тех пор, пока не придет их час, пока кто-нибудь или что-нибудь — человек, государство, болезнь — не сдерет с них за месяц, день или минуту их тонюсенькую оболочку, называть которую можно как угодно — добротой, образованием, интеллектом, любовью, — и не оставит их сердцевину голой, открытой всему миру. А мир презрительно сморщится и брезгливо
И что ему Антон Павлович, если он не знает, что получит, стоит ему выйти из больницы, — заточку под ребра или член в задницу. И никакого значения не будет иметь, чей перевод Пруста лучше, и ничего не изменят литературные эксперименты Андрея Белого, когда шило или отвертка будут торчать в его печени. Настоящая, реальная жизнь вот она — вор-туберкулезник, лежащий на койке слева…
И зачем ему их Бог, прощающий им все (они в этом уверены): убийства, насилие, ложь, любые мерзости. И где он был, этот Бог, когда его били за штабелем досок? «Он был, вероятно, занят, — думал Александр Евгеньевич, — отпускал в этот момент грехи бандитам, заехавшим после разборок в сверкающий золотом окладов бесценных икон собор».
«Ты мужик рисковый, но глупый. И сел ты по глупости — это мы знаем, — сказал Александру Евгеньевичу после того, как он вышел из больницы, один из авторитетов. — Поучим тебя маленько, а там поглядим…»
Звягин спал, когда к маленькому домику за кустами и деревьями почти бесшумно подъехал серый «ауди» с единственным человеком, сидевшим за рулем. Человек аккуратно запер дверцу машины и не спеша пошел к дому.
IV
Алексей стоял у окна и смотрел на ровное поле, покрытое небольшими холмиками, озерцами и узкими протоками-канавками, с группами деревьев ближе к горизонту. Если посмотреть чуть правее, то в поле зрения попадали отдельные, но довольно часто торчащие постройки — заводики, склады, жилые здания, разбросанные там-сям — кажется, без всякого плана и порядка. Здесь город наступал на поле, не прорезая его сразу длинными стрелами улиц, застраивающихся одновременно по всей длине, а словно выбрасывая из катапульты отдельные снаряды, падавшие как попало, — сначала редко, потом все чаще и чаще. И уже лишь засеяв поле отдельными постройками, город начинал заполнять пространство между ними лужицами и речками асфальта, выпуская туда батальоны автомобилей, которые обживали местность, наполняя ее движением, звуками и атмосферой города — грохотом и скрежетом, дымом, выхлопными газами, запахами разогретых металла и резины. Люди приходили уже потом, когда пространство было достаточно защищено со всех сторон, они старательно изолировали себя от земли, от окружающей их природы и чувствовали себя в относительной безопасности лишь тогда, когда их ноги касались не земли, но асфальта, бетона или паркета, когда от солнца и дождя они были укрыты крепкими крышами, а от ветра — надежными стенами.
«Живем здесь, как пришельцы», — думал Алексей, глядя на редкие столбики дыма, поднимающиеся со стороны Пулковского шоссе, где находились оранжереи, аэропорт и медленно ползущие к Пулковским высотам жилые кварталы. «Скоро до Царского Села все застроят». Он с грустью понимал, что полю недолго осталось жить своей жизнью. Летом он часто гулял здесь, уходя далеко от домов, которыми в этом месте заканчивался город. Шел извилистыми маршрутами, долго блуждая между канавами и наполненными водой ямами, — напрямик здесь было не пройти. Он точно знал, что, уйдя километра на три в поле, со стороны города становится почти недосягаемым. По прямой проехать это расстояние можно было разве что на тракторе. Или на танке. Любая машина увязла бы в беспорядочном лабиринте крохотных болотец, проток, воронок и неожиданных, скрытых высокой травой холмиков.
Здесь не слышно было городского шума, лишь электрички, периодически в отдалении грохочущие по бывшей царскосельской железной дороге,
Он брал с собой книги, но почти никогда их не читал. Просто ложился в траву и лежал часами. Он видел высокое, бесцветное невское небо, птиц, летящих к югу, как и сотни лет назад, мимо этих мест, мимо Купчино — деревни, что стояла здесь с XVI века, когда на этих полях сеяли рожь, ячмень, овес, пасли коров, ловили рыбу в озерах, а воздух был свеж и чист, земля жирная и черная, люди здоровые и розовощекие. Он поворачивал голову и смотрел в заросли травы с ползающими в ней муравьями и другой бесчисленной мелкой живностью, которую можно заметить, только лежа в траве и не думая ни о чем. Стоит вспомнить свои городские дела и житейские проблемы, как пропадут, исчезнут за назойливыми, неуютными мыслями горящие темно-зелеными огоньками спинки жучков, не различить будет изломанную траекторию полета летних малюсеньких мошек. Пропадут из поля зрения удивительной формы муравьи и совершенно сюрреалистического вида стрекозы. Все, что останется от летнего поля, — это вызывающие нестерпимый зуд укусы крохотных неуловимых насекомых, трава начнет колоть спину, солнце — слепить глаза, земля покажется сырой и холодной, мелкие камешки набьются в ботинки, пыль забьется за шиворот…
Нельзя здесь оставаться городским пришельцам — отторгает их поле, из последних сил отстаивая свое право на существование. Алексей же всегда чувствовал себя здесь прекрасно. Ижорский погост — так всегда называлась эта земля — свободная, огромная, с густыми непролазными лесами, чистыми реками, со стоящими на ней крепкими деревянными домами, бывшими ее частью. И ветер, дождь и мороз не разрушали эти дома, а лишь помогали им стать крепче, глубже врасти в почву. Бревна стен становились звонкими и прочными, словно сталь, неподвластными тлению.
Он вставал и шел обратно к белой сплошной стене одинаковых, вытянувшихся в линию домов с ровными рядами черных точек-окон и черточками балконов. Птицы над головой летели вовсе не на юг, а на мясокомбинат. Под ногами чем ближе к домам, тем чаще хрустело бутылочное стекло, скрипела рваная жесть консервных банок, шуршал бумажный мусор. Пограничная линия — асфальтовая дорога вдоль домов, отделяющая город от поля, — была чистой, гладкой и безликой. Тысячи километров подобных дорог бежали на север, пронизывали город во всех направлениях, разделялись на сотни ответвлений, переплетаясь, кружа, возвращаясь назад и закручиваясь в спирали.
Поднявшись в свою квартиру, он подходил к окну и снова видел Ижорский погост — чистый, светлый, бескрайний и безлюдный. Эта земля излучала покой, которого нет в северных и западных районах, в направлении Финского залива, — там с каждым годом все кучнее прорастают дачные домики, виллы, особняки, открываются магазины, вытягиваются новые заборы и проволочные заграждения, а десятки тысяч отдыхающих перемещаются сплошной горячей массой, оставляя за собой вытоптанную траву и горы мусора.
Он вышел на балкон. Солнце повисло справа над Пулковским шоссе. Во рту было сухо и противно, но голова после сна стала совершенно ясной и свежей — похмелье хоть и давало о себе знать, но оказалось сегодня легким и не мешающим думать. Все случившееся вчера казалось далеким, нереальным и как будто произошедшим вовсе не с ним, если бы не следы на лице и не грязная одежда, разбросанная на полу в комнате и в прихожей.
Он быстро принял душ, растерся полотенцем, и остатки похмелья улетучились окончательно. Выйдя на кухню, поставил чайник, закурил. Не найдут его, конечно. Как найдешь? Следов-то нет. Шофер легковушки, которую остановил Алексей на ночном шоссе, тоже вряд ли что скажет. Как они смогут на него выйти? Подумают — бандитские разборки. Мало ли что, бандиты рыть землю не могут? Вполне могут. Оружие им тоже нужно.
Он почти совсем успокоился и, решив прибраться, направился в прихожую, чтобы начать с самого начала. Поднял свою любимую зеленую куртку, брошенную вчера в расстроенных чувствах на пол, отряхнул, повесил на вешалку. Поставил ботинки — свои и Катькины — модные, тупоносые — ровными рядами на полочке для обуви.