Тройная игра афериста
Шрифт:
Я выделился среди народа у прилавка, взяв не столичную, а портвейн и ликер.
И сидим мы с начальником отряда, моим (он так думает) будущим начальником, пьем каждый свое, поем идиотские частушки:
– Дядя Паша на гармони,
На гармони заиграл...
Заиграл в запретной зоне -
Застрелили наповал.
Черт, напился этот парень как-то быстро. С кем бы о делах поговорить? Крепкая штука - этот португальский портвейн.
Я
Вот не сломался же я в зонах, не стал глупым или бессмысленно злым. А освободился, и уже барахтаюсь в общем болоте без видимых решеток и колючей проволоки, и равнодушие ко мне подступает, усталое равнодушие. Даже мошенничать неохота, а охота уехать в тайгу с этими бородатыми алкашами, которые в тайге не пьют и работают, как звери.
Когда же у меня будет свой угол? Вот, когда он у меня будет, обязательно заведу сверчка.
Из всей убогости подследственных камер, тусклых лампочек в проволочных намордниках, параш, доминирующих в углу с какой-то душевной ласковостью вспоминается сверчок. Как он попал в проем окна между решеток, чем там жил? Голос его согревал мне сердце.
Когда у меня будет свой угол, обязательно заведу сверчка.
Надо бы поменьше жалеть себя. И не пить. И не думать о прошлом. А как не думать, Если прошлое во мне. Как у дряхлого старца, организм размыкается на органы, болящие по разному. Зубы, печень, сердце, почки... По коже какая- то гадость, расчесы, язвочки. Во рту постоянная горечь, после еды мучительная изжога. И мерзну, все время мерзну, а потом начинаю задыхаться от жары, хотя температура и давление в норме, и в помещение нормальная температура. И пахнет противно, будто сижу в сальной пепельнице.
Со стороны кажется, будто я оптимист и обладаю железными нервами. Никаких срывов, всегда улыбчив, бодр, корректен. Только это не от мужества, а от постоянного, въевшегося страха перед насилием, бесправием.
Я настолько ушел в мрачные размышления, что уловил из слов парня только цифру. "Двадцать четыре," - отчетливо прозвучало в моих ушах; и я автоматически переспросил: "Что за двадцать четыре?"
– Код нашего поселка. Я тут с ранней весны до глубокой осени. Так что, звони мне, друган.
– Обязательно, - по-прежнему машинально сказал я.
– Слушай, а такой телефон тебе знаком: тринадцать двадцать шесть.
– Конечно, это начальника партии телефон. Самый большой босс в нашем поселке.
Да, какое-то наваждение. Сперва судьба останавливает меня перед странным объявлением, потом подсовывает это объявление перед поселком, а теперь обнаруживается автор. Я - человек не слишком верующий, но такие дьявольские совпадения зря не случаются.
– А как его повидать?
– спросил я отодвигая ликер и пиво.
– Ты так или иначе у него будешь оформляться на работу. Или передумал?
– Да нет, - сказал я, глядя на него с ненавистью. Чтобы воспользоваться московской квартирой мне надо было выглядеть приличным человеком, а не фраером, приехавшим вербоваться на черную работу. И этот парень мне мог сильно помешать. Был только один выход и я его использовал, подвигая парню собственный ликер.
– Попробуй, крутая штука.
Он посмотрел на меня дикими глазами, но послушно налил себе ликера. Я поднял банку с пивом.
Когда парень окончательно отрубился, я вышел в поселок. Склад, где мы пили, находился на самом его краю, у леса, а за соснами маячило солидное подворье, огороженное плетнем. Пятистенный, рубленный из настоящей лиственницы, уходил спиной в кустарник шиповника, на дворе не было никакой домашней живности, кроме нескольких лаек. Ясно, что жили там промысловики, не унижающие себя содержанием коров или поросят.
Я подошел к плетню. Дверь избы открылась, выглянула румяная рожа, украшенная огненной бородой:
– Тебе кого?
– Начальника партии ищу.
– Демьяныча? Заходи, он у нас. Я вошел в рубленную навечно избу и сразу догадался, что попал к староверам. Мне, как иноверцу, "чужому", поставили отдельную посуду, чтоб не "загрязнил", но сделали это тактично, ссылаясь на то, что городскому человеку надо посуду тонкую, благородную, а не эти "тазики", из которых они, люди лесные, едят. За столом сидело шесть человек: дед, отец, братья-погодки, старшему из которых было уже сорок, хозяйка, мужчина лет сорока в энцифалитке и при очках - Демьяныч. Дочь подавала на стол. Староверы казались людьми без возраста. Коренастые, пышущие здоровьем, с окладистыми бородами, голубоглазые, светловолосые. Разве, что у деда чуть больше морщин проглядывало вокруг русой, без единого серебряного волоска, бороды.
– Наниматься, - полуутвердительно кивнул мне Демьяныч, - давайте поговорим после, не будем нарушать традиции.
Он не знал, что я - коренной сибиряк и что традиции староверов мне хорошо знакомы. Я кивнул, стараясь дышать не в сторону стола (староверы на дух не переносили вино и табачище). Все, кроме меня с Демьянычем, ели из огромного глиняного горшка деревянными ложками, четко соблюдая очередность и подставляя под ложку хлеб, чтоб не капнуть на блистающий белизной некрашеного дерева стол. Кто-то из братьев поторопился и дед сразу звучно вмазал ему ложкой по лбу. Посмеялись.
Потом дочка поставила деревянное блюдо с жареным хариусом и чугунок картошки. Появились на столе и разносолы: грибочки разных сортов соленые и маринованные, огурчики, помидоры, зелень, морошка, брусника. После нежной рыбы появилась чугунная сковорода с жареной медвежатиной. Там были печень, сердце, часть окорока.
– Хозяин подранка встретил, - сказала мать, будто оправдываясь, что медведь добыт весной, не по сезону. (Медведя бьют поздней осенью, когда он в самом жиру, или поднимают зимой из берлоги).