Тройная игра афериста
Шрифт:
крестьянской добросовестностью. В результате маленький профессор был признан дворовыми ребятишками персоной "non grata" и более в круг двора и улицы не допускался, кроме, разве, как для насмешек.
От детских воспоминаний профессора оторвал неугомонный Верт. Мне, вдруг, захотелось написать профессору жалобу, о которой, кстати, Дормидон Исаакович просил его уже вторую неделю. Я приспособил на коленях самодельную
столешницу из куска ДВП и начал покрывать тетрадные листы неразборчивыми каракулями. Переписывать после меня для шестерок, обладающих красивым почерком, было сплошным мучением.
Жалобу
– Мы просто даем предполагаемому, абстрактному хищнику (а они все - хищники), вкусную жертву, - объяснял я твоему папе.
– Тому остается открыть рот и заглотнуть под одобрительные аплодисменты руководства. Они там, наверху, сидят, как муравьиные львы, в засаде, знай, кидай им всякую мошку - все сожрут. Своего им сожрать еще приятней, у своего мясо вкусней. Дзержинский как учил: у чекиста должен быть холодный, лучше медный, лоб, стальные челюсти и горячая, не менее 40
градусов, кровь.
Профессору упомянутая цитата представлялась несколько иной, но он спорить не стал. Профессор продолжал робеть перед странной логикой Верта.
Жалобу я написал быстро. Я надзидательно прочитал ее всему купе и передал в соседнее для переписки какому-то художнику. И напомнил Брикману, что вместе с женщиной тот теперь должен ему солидную сумму. И сразу утешил:
– Не ссы, в зоне сочтемся.
Профессор смутно представлял, как он сможет рассчитаться в зоне. Он уже знал, что наличных денег, ценностей зэку иметь не положено. Правда, почти все, ехавшие в этом вагоне, как раз наоборот имели и деньги, и ценности, о чем свидетельствовал непрекращающийся пьяный ор. Только их купе было трезвым. Я запретил покупать водку и никто не решился мне перечить. Зэки жевали пирожки с пряниками, попивали вкусный, ягодный сибирский квасок и переживали об отсутствии алкоголя только, похоже, для вида. Но в большинстве пассажиры этого купе спали - я имел при себе огромное количество сонных таблеток, колес на языке зоны.
Так и ехал этап по земле российской. Мимо тополей и березок, мимо елей и осин, мимо могучих кедров и стройных сосен. Столыпинский вагон, набитый правонарушителями, мчал и тащился по железной дороге, построенной их предшественниками
– "комсомольцами" первого призыва. И колеса его вовсе не скрипели на скелетных костях этих первопроходчиков, не вязли в плоти трупов, а бойко стучали на стыках рельс.
В этом же поезде был спальный вагон, в котором играли в преферанс крупные командировочные чины, были вагоны купейные, в них ехала, пожирая вокзальных холодных куриц, публика поплоше, а в плацкартных пили водку, закусывая
желтыми, мятыми солеными огурцами и крутыми яйцами. Имелся в поезде вагон-ресторан, где пили ту же водку, но уже не из стаканов, а из фужеров, заедая маринованной селедкой и шницелем, похожим на раздавленную коровью лепешку.
И во всем громадном союзе советских социалистических республик никому не было дела до мятущегося сознания Дормидона Исааковича Брикмана, отбывающего
заслуженное незаслуженное наказание в соответствии с решением Калининградского народного суда и Законодательными актами РСФСР, изложенными в УПК РСФСР и УК РСФСР.
И лилась над просторами Сибири песнь голосистого зэка из соседнего купе:
– Джони, ты меня не любишь.
Джони, ты меня погубишь.
И поэтому тебя
Я застрелю из пиздолета...
Ялта прыгнула нам навстречу, видимая с дорожного серпантина вся и сразу, легла под горой въезда доверчивая и гостеприимная.
Ну, ладно, Белый, я тебе потом дорасскажу, - сказал я, закуривая.
– Вообщем папа твой хороший человек был, мы с ним почти дружили. И я как мог его прикрывал.
Пацан кивнул. Он во время всего рассказа, столь обильно приукрашенного мной, затих и слушал, как слушают дети - сжавшись в комочек и сопереживая каждой фразе. Я слегка пожалел за некоторые пикантные подробности и за собственное краснобайство. Приколы всегда были моим коньком, Пахан как-то сказал, что в нормальной жизни из меня вышел бы, наверное, писатель или журналист, которого, впрочем, все равно со временем посадилди бы.
Я еще не успел помыться с дороги, как вошел Филин.
• Ну и тощий ты, Адвокат, - сказал он, бесцеремонно открывая дверь в ванную.
–
Ладно, мойся, мойся. Я пока соображу выпивку. Ты, конечно, коньяк?
• Нет, - крикнул я, заглушая шум душа, - мои вкусы изменились. Мне текилу. Золотуюю
Филин выразил свое отношение к моим изменившимся вкусам одобрительным хохотом, который
больше всего напоминал уханье настоящего филина, лесного.
• Сейчас организую. Да, кстати, Хоркин тут тебя ждет.
• А ему то что надо? Ну, на сходняк он и так обязан был прибыть, а к тебе у него нечто личное.
Он же после боя с Китайцем в Питере совсем плохо. Какое-то повреждение в мозге. Врачи говорят, что долго не протянет.
Они с Паханом как сговорились. Тот на пенсию намылился, а второй завещание готовит.
Я выключил воду и вышел в холл, растираясь огромным махровым полотенцем.
• Что Пахан сдал, - сказал я, - я это понял сразу, как вызов получил. Ему же по-моему уже за семьдесят...
• Бери больше, - Филин усмехнулся.
– Восемьдесят три. Че рот открыл? Наш Пахан, как дуб, старой закалки вор.
В дверь постучали. "Да", - сказал Филин. Вошел белый, выставив вперед руку с подносом. На подносе имелись тарелочки с
закусками, большая бутыль текилы и графинчик с прозрачной жидкостью.
• Хочешь посидеть с нами, сынок?
– спросил Филин.
– Не хочешь. Ну иди. Что-то он сегодня какой-то не такой...
Ты о чем с ним по дороге болтал?
• Да так, - ответил я, наливая текилу в рюмку и посыпая края рюмки солью, - он про отца расспрашивал, про зону.
• Тогда ясно.
– Филин налил себе из графина в фужер. Сильно запахло водкой.
– Он очень расстраивается за отца. Зона тому нелегко далась. Особенно после того, как ты в побег слинял. Травили его там. Сейчас с трудом с институтом справляется, а сам почти и не работает в науке.