Тучков мост
Шрифт:
— Октябрь.
— Ну вот, к седьмому ноября, когда факелы будут зажигать, нас и откроют. Осталось всего ничего — один месяц.
Я снова повернулся к двери и принялся в нее дубасить.
— Погоди, Андрей, не шуми, — сказала Оля. Она близко подошла ко мне, подняла лицо, а потом вдруг притянула руками мою голову и поцеловала. Я стоял, опустив руки по швам, и не смел пошевелиться.
— Теперь стучи. Ну, стучи же! Что ты на меня уставился? Я замерзла. Мне здесь надоело. И, пожалуйста, не воображай, что я в тебя влюбилась по уши. Ты думаешь, почему я тебя поцеловала? Да потому,
— А при чем здесь колонна?
— При том. Может, в ней двести лет никто не целовался. А может, и вообще никогда. Вот ты проживешь жизнь и всегда будешь помнить, что я тебя в Ростральной колонне поцеловала. А если б я тебя на скамейке поцеловала или там в парадной, ну, ты бы и забыл скоро.
— Я бы не забыл, — сказал я.
— Ладно, не сердись. Я знаю, что ты бы не забыл. Но я хочу домой. Мне здесь надоело. Да открой же наконец эту проклятую дверь!
Когда мама уводила меня из семнадцатого отделения милиции, она ничего не говорила. Она молча шла, крепко держа меня за руку.
А я только об одном думал: «Хорошо, что мне удалось упросить милиционеров, сажавших меня в «ПМГ», не забирать Олю». Не повезло только, что дежурный, звонивший мне домой, наткнулся на маму.
На трамвайной остановке, пока мы ждали «тридцать третий», мама наконец отпустила мою руку и тихо спросила:
— Зачем ты туда залез?
— Да посмотреть хотелось, понимаешь. Ну, что особенного-то?
— Что посмотреть?
— Ну, город. Папа рассказывал, что раньше туда пускали и они с ребятами на свой дом смотрели.
— Смотрели на свой дом. Не понимаю. Почему на дом нужно смотреть с Ростральной колонны? Я этого не понимаю. Вот что, мой дорогой, будешь теперь сидеть дома на привязи. Как собака. Понял?
Напульсник времени
— Квартирка ничего… Ничего квартирка, — говорил дядя Боря, расхаживая по комнатам. — Кухня… Сколько кухня? Шесть и семь?
— Шесть и семь, — сказала мама.
— Так, так, так… Две лоджии. Очень хорошо. Одну застеклить надо. Ага, ванная. Н-да, ребятки, не обижайтесь, но кафелек у вас аховый. Как в морге, кафелек.
— Хозяина в доме нет, — сказала мама и выразительно посмотрела на папу.
— А это что у вас висит? — спросил дядя Боря, взглянув на потолок.
— А это, Боречка, линия электропередачи висит. Я уже три года прошу этих лодырей скрытую проводку сделать — как об стенку горох. Им ничего не надо, живут, как в хлеву.
— Ну, Семенова, не ворчи, не ворчи. У тебя такие мужики! А проводка — ерунда. Я тебе нашего Гриню пришлю — он за пять минут все сделает. Вот линолеум, братцы, — это никуда не годится. Человек должен ходить по паркету.
— А мне нравится, — сказал папа. — Очень удобно: провел мокрой тряпкой — и чисто.
— Оно, конечно, мокрой тряпкой тяп-ляп. Но вы ж, ребятки, не в Доме колхозника живете. Свою норку можно и поскрести. Поскрести можно.
— Ну что ты говоришь, Боря! — всплеснула мама руками. — Кто это будет скрести? Живут, как на вокзале. Ты посмотри, какой стол у этого так называемого ученика.
На столе у меня, конечно, как и всегда, был творческий беспорядок. Иногда папа, посмотрев на него, говорит: «Жаль, что я не художник. Готов биться об заклад, что такого неожиданного натюрморта нет ни в одной картинной галерее». Мама выражается короче и яснее: «Помойная яма». Сейчас, помимо разбросанных учебников, тетрадей, сломанных карандашей и непишущих ручек, на столе лежали: тиски слесарные, модель вертолета «Ми-5» с отбитым хвостом, обрезок сосновой доски, два десятка стреляных гильз от малокалиберной винтовки, собачий жетон, бутылка эпоксидной смолы, проржавевший напильник, кусок плексигласа и прочая разная мелочь, состоявшая из маленьких гвоздиков, шурупов, гаек, заклепок. Весь этот натюрморт был густо посыпан стружками и алюминиевыми опилками.
— Ничего, ничего, — сказал дядя Боря, взглянув на стол. — Из хаоса рождается порядок. Я тебе скажу, к кому обратиться.
Выходя из комнаты, дядя Боря зацепился за пластмассовый плинтус, и тот с диким треском отвалился от стены.
— Ох, простите, я, кажется, что-то сломал, — сказал дядя Боря, с удивлением глядя на провода, которые прикрывал плинтус.
— Пустяки, — сказал папа. — Он у нас все время отскакивает. — И, приложив плинтус, саданул по нему ногой. Тот с неменьшим треском встал на прежнее место. — Вот и порядок!
Когда мы садились ужинать, дядя Боря сказал:
— Погоди-ка, Аня, у меня тут бутылочка есть. Застойная. Теперь такую днем с огнем не сыщешь. — И он достал из «дипломата» бутылку «Рябины на коньяке».
— Борис Михайлович, — сказал папа, — вы же, кажется, на машине. Вам бы не надо…
— Ничего. Рюмочку можно. За встречу.
— Да я понимаю, что вы с рюмки не опьянеете. Но ведь без прав из-за такой ерунды остаться можно.
— Ну, ну, ну, не преувеличивайте, Александр Николаевич. В конце концов, заплатим штраф.
— В таких случаях, вы же знаете, штраф не берут.
Дядя Боря засмеялся:
— Это, дорогой мой, смотря какой штраф. Три рубля не берут, а вот триста — еще как берут.
— Это не штраф, а взятка, — сказал я. — И если честный милиционер попадется, он у вас все равно права отнимет.
— Не суйся во взрослые разговоры, — сказала мне мама. — Ешь быстрей и иди разбирай свою помойку.
— Пусть, пусть сидит, — сказал дядя Боря. — Большой уже мужик, должен знать, что почем в этой жизни. А жизнь, ребятки, дорожает. Дорожает жизнь.
— Мне кажется, наоборот, — сказал папа. — Жизнь обесценивается.
— Ну, это вы в философском смысле. Но, дорогой мой, из философии каши не сваришь и сапог не сошьешь. Вы мне лучше, Александр Николаевич, скажите, не писали ли вы стихов?
— Как же не писал! Писал. Помню, в пятнадцать лет я даже поэму сочинил. Называлась «Лимонный свет». Потом я сжег ее в печке, полагая, что иду по стопам Гоголя. Помните, тогда ведь печки еще были, а в них так и подмывало что-нибудь сжечь. Теперь писателям туго: совсем негде спалить даже маленькую бумажку. Поэтому приходится все тащить в издательства. А почему вы вдруг об этом спросили? Уж не заведуете ли вы издательским кооперативом?