Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:
И он решил посоветоваться с Антолином С., то есть Санчесом Папарригопулосом, который в то время занимался изучением женщин — больше, однако, по книгам, чем на практике.
Антолин С. Папарригопулос был, что называется, эрудитом; сей молодой человек должен был принести славу своей родине, открыв миру ее дотоле безвестные достопримечательности. И если имя С. Папарригопулоса пока еще не звучало среди имен буйных молодых людей, которые хотели бы шумом привлечь внимание публики, то лишь потому, что он был наделен истинным свойством силы — терпением, и он так уважал публику и самого себя, что откладывал свой выход в свет до того момента, когда, совершенно подготовленный, он почувствует себя уверенно на выбранном им
Антолин С. Папарригопулос был весьма далек от того, чтобы изобрести какую-нибудь потрясающую новинку, искать эфемерной и мишурной славы, основанной на людском невежестве; во всех своих литературных замыслах он стремился к совершенству, насколько оно доступно человеку, а главное — к тому, чтобы не выйти за пределы благоразумия и хорошего вкуса. Он не желал петь фальшиво, лишь бы его услышали, но хотел подкрепить своим хорошо вышколенным голосом прекрасную симфонию всего подлинно национального и самобытного.
Ум С.Папарригопулоса отличала ясность, прежде всего ясность, необыкновенная прозрачность, без туманностей и какой-либо путаницы. Он мыслил на чистом кастильском, без малейших признаков мерзкого северного тумана и декадентского привкуса парижских бульваров, на незамутненном кастильском, а потому его мысль была основательна, глубока — ведь с ним была душа народа, который его питал и которому он был обязан своим духом. Гиперборейские туманы казались ему уместными среди потребителей крепленого пива, но никак не в солнечной Испании, с ее сверкающим небом и здоровым загипсованным вальдепеньясом.{66} Он придерживался философии злосчастного Бессерро де Бенгоа, который, назвав Шопенгауэра{67} чудаком, уверял, что тому и в голову бы не пришли такие мысли и что он не был бы пессимистом, если бы вместо пива пил вальдепеньяс, и утверждал также, что неврастения происходит из-за привычки совать нос не в свое дело и что ее можно вылечить кресс-салатом.
Будучи убежден, что в конечном счете все сводится к форме, форме более или менее внутренней, что сама вселенная— это калейдоскоп комбинированных форм и что лишь благодаря форме великие произведения живут в веках, С.Папарригопулос оттачивал с тщательностью великих мастеров Возрождения язык, на котором собирался писать свои будущие труды.
С доблестной стойкостью он сопротивлялся всем течениям неоромантического сентиментализма и пагубной коде на так называемые социальные вопросы. Он был убежден, что социальный вопрос неразрешим в этом мире, что всегда будут богатые и бедные и что не может быть иного спасения, кроме того, которое принесут милосердие первых и смирение вторых; а потому он удалялся от споров, ни к чему полезному не ведущих, и укрывался в чистой области незапятнанного искусства, куда не долетают бурные страсти и где человек находит утешительное убежище от жизненных разочарований. Еще он ненавидел бесплодный космополитизм, который только ввергает умы в обессиливающие грезы и расслабляющие утопии; а любил он свою божественную Испанию, столь же оклеветанную, сколь и незнакомую многим ее сынам, ту Испанию, которая даст ему в будущем материал для трудов, залога его грядущей славы.
Мощную энергию своего духа Папарригопулос направил на изучение частной жизни испанцев в прошлые века, и труд его был самоотвержен и основателен. Он надеялся — ни больше ни меньше! — восстановить перед взором своих соотечественников прошлое — иначе говоря, настоящее наших предков, — и, зная, сколь иллюзорны были попытки тех, кто делал это на основе чистой фантазии, он неутомимо рылся во всевозможных древних памятниках, чтобы воздвигнуть здание своей исторической науки на незыблемых столпах. Любое событие прошлого, каким бы незначительным оно ни казалось, представляло в его глазах бесценное сокровище.
Он знал, что нужно научиться видеть мир в капле воды, что по одной кости палеонтолог представляет целое животное, а археолог восстанавливает древнюю цивилизацию по ручке от горшка. Он знал также, что не следует смотреть на звезды через микроскоп и через телескоп на инфузорий, как это делают юмористы, чтобы затуманить зрение. Однако, хотя он и знал, что гениальному археологу достаточно ручки от горшка, чтобы реконструировать искусство, погребенное в пучине забвения, себя он по скромности гением не считал и предпочитал две ручки одной — чем больше ручек, тем лучше, а лучше всего целый горшок.
«Все, что по видимости выигрываешь в широте, проигрываешь в глубине», — таков был его девиз. Знал также Папарригопулос, что в самую специальную работу, в самую конкретную монографию можно вложить целую философию; он особенно верил в чудеса, возникающие от разделения труда, и в стремительный прогресс науки вследствие самоотверженности легиона лягушкорезов, датоискателей, каплеучетчиков и иже с ними.
Его внимание привлекали прежде всего самые трудные и сложные проблемы нашей литературной истории — например, где находится родина Пруденция;{68} хотя в последнее время, как говорили, из-за каких-то любовных неудач Папарригопулос занялся изучением испанских женщин прошлых веков.
Как раз в работах, на первый взгляд незначительных, можно было увидеть и оценить остроту, здравый смысл, догадливость, великолепную историческую интуицию и критическое проникновение С. Папарригопулоса. Его качества надо было наблюдать именно там, в приложении к конкретному, к живому, а не в абстракции и чистой теории; его надо было видеть в его сфере. Каждая из этих диссертаций являла собой законченный курс индуктивной логики — монумент столь же поразительный, как труд Лионне об ивовой гусенице, — и, главное, была доказательством суровой любви к святой Истине. Антолин С. Папарригопулос как чумы боялся фантазии и считал, что, только привыкнув уважать божественную Истину даже в самом малом, мы можем должным образом почитать ее в великом.
Он готовил популярное издание басен о Кадиле и Димне с предисловием о влиянии индийской литературы на средневековую испанскую литературу.{69} О, если б ему только удалось опубликовать свой труд! Чтение его, я уверен, отвратило бы народ от таверн и от зловредных учений о несбыточном экономическом освобождении. Но два главных опуса, готовившихся к изданию С. Папарригопулосом, были: история «темных» испанских писателей, то есть тех, что не фигурируют в обычных учебниках литературы или кратко упоминаются ввиду предполагаемой незначительности их произведений (таким образом он исправлял несправедливость времени, несправедливость столь же прискорбную, сколь и опасную), а также исследование о тех писателях, чьи произведения утрачены, так что не сохранилось ничего, кроме имен авторов и, самое большее, названий их произведений. И еще он собирался написать историю писателей, только задумавших свои произведения, но не успевших их написать.
Для лучшего исполнения своих замыслов С. Папарригопулос, насытившись обильной пищей отечественной литературы, окунулся в литературы иностранные. Это оказалось для него трудновато, ибо он был неспособен к иностранным языкам, требующим много времени, которое ему было нужно для более высоких занятий, и С. Папарригопулос пользовался отличным средством, усвоенным от знаменитого своего учителя. Он читал основные критические работы по литературе, выходившие за границей и переведенные на французский язык, и, обнаружив нечто общее в мнениях самых уважаемых критиков по поводу того или иного автора, быстро перелистывал его книги, чтобы с чистой совестью подхватить чужое суждение без ущерба для своей щепетильной честности в критике.