Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:
— Конечно, найдешь; почему же не найти?…
— Я имею в виду женщину, которая бы меня полюбила…
— Конечно, я так и поняла, конечно, — женщину, которая бы тебя любила…
— Видишь ли, как партия…
— Ну, разумеется, ты очень хорошая партия… молодой, с достатком, впереди у тебя хорошая карьера, скоро ты станешь знаменитостью, ты добр…
— Добр… Но при этом не слишком симпатичен, верно, Елена?
— Почему же, Хоакин?… Откуда ты взял, что несимпатичен?
— Ах, Елена, Елена, где мне найти такую женщину?…
— Которая бы тебя полюбила?
— Нет, хотя бы такую, которая не обманывала меня, говорила мне правду, не смеялась надо мной, Елена, не смеялась бы надо мной… Которая вышла бы за меня с отчаяния, чтобы я ее содержал, и она сама бы это понимала…
— Ты и в самом деле болен, Хоакин. Женись!
— А ты думаешь, Елена, что найдется какой-нибудь человек, который смог бы полюбить меня?
— На свете нет ничего такого, чего нельзя было бы добиться. Каждый человек может найти кого-то, кто его полюбит.
— А я буду любить свою жену? Смогу я ее полюбить? Скажи…
— Странный ты человек, еще бы не хватало…
— Видишь ли, Елена, не быть любимым или не уметь добиться любви — это еще не самое страшное, самое страшное — не уметь любить.
— Вот и дон Матео, наш приходский священник, говорит, что дьявол не умеет любить.
— А дьявол, как известно, бродит по земле, Едена.
— Замолчи, не говори мне об этом.
— Хуже, что я постоянно твержу об этом себе.
— Замолчи, Хоакин!
VII
Пытаясь найти убежище, спастись от терзавшей его страсти, Хоакин отдался поискам жены, заботливой супруги, в чьих материнских нежных объятиях он наглел бы защиту от бушевавшей в нем самом ненависти и на чьей груди он, как ребенок, испугавшийся буки, мог бы спрятать голову, чтобы не видеть адских, леденящих глаз дракона.
Бедная Антония!
Антония, казалось, родилась для материнства: была она самой нежностью, самим состраданием. Каким-то непостижимым чутьем она угадала в Хоакине страждущего, душевного инвалида, одержимого и безотчетно полюбила Хоакина за несчастливую его долю. Она чувствовала какую-то таинственную притягательность в острых, обжигающих холодом словах этого медика, не верившего в человеческую добродетель.
Антония была единственной дочерью вдовы, которую пользовал Хоакин.
— Вы думаете, она сумеет выкарабкаться? — спрашивала Антония у Хоакина.
— Мало шансов, очень мало. Бедняжка слишком измучена, совсем измождена… Видно, ей много пришлось перестрадать… Уж очень слабое у нее сердце…
— Спасите ее, дон Хоакин, спасите ее, ради бога! Если бы я только могла, я бы жизнь отдала за нее!
— Увы, такие вещи невозможны. Да и, кроме того, кто знает? Быть может, ваша жизнь, Антония, кому-то кажется еще нужнее…
— Моя жизнь? Кому? Зачем?
— Кто знает!..
Вскоре несчастная больная умерла.
— Так должно было случиться, Антония, — сказал Хоакин, — наука тут бессильна!
— Да, видно, так судил господь!
— Господь?
— Ах! — И глаза Антонии, наполненные слезами, впились в глаза Хоакина, сухие и жесткие. — Как, разве вы не верите в бога?
— Я?… Не знаю!..
Чувство благочестивого сострадания к врачу, которое возникло в этот момент в душе Антонии, заставило ее на минуту забыть о смерти матери.
— Что сталось бы теперь со мной, если бы я не верила в бога?
— Жизнь всемогуща, Антония.
— Думаю, что смерть еще более могущественна! Вот теперь… совсем одна… без близких…
— Я тебя понимаю, Антония, одиночество ужасно. Но у тебя хоть осталось святое воспоминание о матери, ты можешь молить за нее господа… А ведь есть одиночество другого рода, куда более страшное!
— Какое же?
— Одиночество человека, которого все презирают, над которым все потешаются… Одиночество человека, которому никто никогда не скажет слова правды…
— А какую правду вы хотели бы услышать?
— Вот ты можешь сказать мне правду, здесь, рядом с еще не остывшим телом твоей матери? Ты клянешься сказать мне правду?
— Конечно, скажу.
— Отлично. Скажи, я ведь малоприятный человек, правда?
— Нет, неправда!
— Правда, Антония…
— Нет, неправда!
— Так какой Же я человек в таком случае?…
— Вы? Вы несчастный человек, страдалец…
Лед в душе Хоакина растопился, и на глаза навернулись слезы. Душа его будто встряхнулась, радостно затрепетав.
Вскоре Хоакин и сирота решили узаконить свои отношения и пожениться, когда пройдет срок траура.
«Несчастная моя женушка, — записывал много лет спустя Хоакин в своей «Исповеди», — должна была не только любить меня и лечить, но и бороться с отвращением, которое я, без сомнения, ей внушал. Она никогда не жаловалась, никогда не давала мне это понять. Но как я мог не вызывать у нее отвращения, особенно после того, как я признался в зачумленности своей души, в гангрене своей ненависти? Она вышла за меня, как вышла бы за прокаженного — я в этом не сомневаюсь, — только по велению божественной своей благостности христианской жертвенности и духа самоотречения. Она жаждала спасти мою душу, а тем самым и свою через героизм святости. И она поистине была святой! И тем не менее она не излечила меня ни от Елены, ни от Авеля! Мало того — ее святость обернулась для меня новым поводом для угрызений совести, стала для меня вечным укором.
Ее кротость выводила меня из себя. Иной раз — да простит мне бог! — я предпочел бы видеть ее злой, разгневанной, презирающей».
VIII
Между тем слава Авеля продолжала расти и распространяться. Он стал одним из самых почитаемых художников Испании, молва о нем перешагнула границы. И эта растущая слава отзывалась в душе Хоакина острой болью. «Да, Авель очень рассудочный художник, отлично владеет техникой, эрудит, превосходно знает свое ремесло», — говаривал он о своем друге тоном, смахивавшим на змеиное шипение. Восхваляя Авеля, он стремился опорочить его.