Турдейская Манон Леско
Шрифт:
Вера смотрела вниз.
– Верочка, – сказал я, – все остается по-прежнему. Я продолжаю считать вас удивительной девушкой. Я буду чудесно к вам относиться. Мы будем дружить, если вы захотите. Но только мы больше не будем говорить о любви, потому что соперничества между мной и Розаем не может быть.
– Это ваше последнее слово? – спросила Вера.
– Ну конечно же, Верочка, – сказал я и пошел прочь.
Мы снова, как со свидания, порознь вернулись в теплушку. Вере трудно было держаться: в вагоне установился тон, по которому выходило, что ничего важного не случилось; я был с ней приветлив и холоден, и она подчинялась этому тону; но вместе с тем она чувствовала что-то неконченное в нашем объяснении.
Нельзя было читать его тут же, на глазах у всего вагона. Я схватил шинель и вышел; может быть, я сделал это слишком быстро. Я стоял у чужой теплушки, под паровозом, и читал:
«Простите!!! Простите меня. Я плохая, гадкая, нет, хуже – отвратительная пустая девчонка. Я не оправдываюсь перед вами. Я не могу спокойно писать, мне не связать в целое мысли. А хочется все рассказать вам о себе. Все, все. Вы бы поняли, в чем я прошу простить меня. Вас и ваше сердце. Ведь я знаю, что ему больно.
Я поступила страшно неправильно. Но поверьте, совесть все время мучила меня. Сердце болело. А сейчас что с ним! Да и со мной не лучше.
Мне так хочется поцеловать моего умного, хорошего друга. И со слезами просить это простить.
Как я сейчас себя ненавижу!
Вы можете не изменять своего решения. Но мое сердце просит вас или совсем забыть меня, или простить. Простить за то, что вы полюбили меня. Все могло бы быть иначе. Я виновата. И еще за то, что я сделала вам так больно. Ведь и в том, что у многих нет ко мне уважения, тоже я сама виновата.
Поймите меня и простите. Но лучше не думайте обо мне. Может быть, все пройдет само собой. А я буду молиться. Ваша В.».
Я так впился в это письмо, что не видел Веры, которая все время стояла рядом со мной. Я постарался сделать равнодушное лицо, но у меня вышла какая-то гримаса. Я взглянул на Веру.
– Если б вы знали, какое у вас было лицо, когда вы читали, – сказала Вера.
– Я думаю, самое обыкновенное, – сказал я.
– Нет, хорошее, хорошее. Я теперь знаю, что вы не то, чем хотите казаться, – сказала Вера.
– Я ничем не хочу казаться, – сказал я, – вы написали прелестное письмо. Такое же прелестное, как вы сами. Но я ничего не могу ответить вам, кроме того, что сегодня уже говорил.
– Вы меня не прощаете, – сказала Вера.
– Бог мой, мне не в чем прощать. Вы не виноваты передо мной, – сказал я и пошел в вагон.
Вера не трогалась с места. Я отошел несколько шагов и вернулся назад.
– Вы только не думайте, Верочка, что я вас презираю или что-нибудь подобное, – сказал я, – вы хорошая, очень хорошая. Пойдемте теперь в теплушку.
С этого свидания мы вернулись вместе.
XIII
Я весь вечер не видел Веру – она ушла под нары и не показывалась. В вагоне о ней уже не говорили. Там возникло новое событие: воспользовавшись отлучкой капитанши, Галопова высекла маленькую Лариску, которая сверху плевала ей в суп. Все с жаром обсуждали – должна ли она была это сделать или не имела на то никакого права.
Левит ревел и сам плевался по этому поводу, но, в общем, одобрял порку и очень хотел распространить ее дальше, на саму Галопову и некоторых других. Капитанша рыдала на своих нарах так долго и неестественно, что даже сама высеченная Лариска обратилась к ней с вопросом: «Что ты воешь, ревушка-коровушка?» – и была наказана вторично. Сама Галопова, задрапированная в платок, с одинаковым презрением выслушивала любые взгляды на это дело, даже те, которые клонились в ее пользу. Видно было, что наконец она приложила к жизни любимую свою мысль и доказала, что она не хуже других.
Потом запели песни, хотя капитанша продолжала страдальчески стонать и время от времени высовывала голову со своих нар, грозя убить Галопову. Теплушка дрожала. Было, должно быть, поздно, когда все угомонились и после пережитых волнений крепко заснули.
Я сел у огня и всю ночь просидел один. Мне было грустно, что я возвращаюсь в пустую, безмерно пустую жизнь. Я хотел думать о другом и вспомнил прежние свои мысли, которые были мне дороги, – о том, что я вернусь когда-нибудь с войны и буду жить особенной жизнью – мерной, замкнутой и сдержанной, в которой не будет ничего, кроме мыслей. Я представил себе книги, скульптуру, занятие музыкой. Все это не имело больше никакой цены для меня, потому что уводило от Веры. Я подумал, что Вера высокомерна со мной и выходит победительницей в наших объяснениях. Мне показалось, что ее письмо написано свысока. Я достал и снова прочитал письмо и увидел, что в нем нет единственно нужного мне: там не было сказано, что Вера меня любит. Мы с ней были совсем чужими. Мы ни в чем не совпадали. Она была во мне, как пуля в ране. Я не мог перестать ее чувствовать. Я ревновал ее как-то не так, как ревновал бы другую. Что бы она ни сделала, мне все в ней казалось прелестным. Я вспомнил, как на днях все сердились на Веру за какую-то грубую выходку по отношению к подруге, а я сказал с абсолютной искренностью: «Ведь это же мило». В самой ее резкости я видел одну только девическую прелесть, а в падениях – ту трепетность, о которой думал, когда сравнивал Веру с пламенем свечки.
«Все равно я не могу не любить ее, – думал я, – только теперь это никого не будет касаться, даже самой Веры; это будет моим делом, таким же особенным, как все мои мысли, которые не касаются никого».
Я потушил фонарь, пошагал по теплушке взад и вперед с папиросой, а потом сразу вспрыгнул на свои нары. Я не мог решить иначе, да, в сущности, это не было решением – это было неотвратимой судьбой. Мне по-прежнему было печально и даже страшно, но в этой печали и в страхе жило уже ощущение безмерного счастья.
XIV
Не знаю, как это случилось, но утром, когда я проснулся, во мне уж не оставалось ни грусти, ни беспокойства. Было только счастье, счастливая уверенность, что все пойдет именно так, как должно идти. В то же утро мы тронулись наконец из Л***, где мне было так тяжело. Перед самым отъездом Вера со смущенным лицом сунула мне записку:
«Боже мой! Что мне делать! Сегодня утром, когда вы вышли, случилось то, чего я никак не ждала. Я очень несчастна, все, что я делаю, как мне кажется, хорошо, – обязательно кончится плохо. Маленькая Лариска увидела фотографию, которую вы мне дали, и, конечно, закричала на весь вагон. Все поняли, что вы и я вместе на фотографии. Я защищала вас как могла, спокойно и хладнокровно. А что было у меня на душе! Боже! Каждый день какие-нибудь новости – печальные. С каждым днем я себя ненавижу все больше. Сейчас так неспокойно, тяжело на душе. Мне кажется, что вы будете сердиться. Я больше не могу писать. Вера».
Я не мог ответить ей сразу, потому что поезд пошел и шептаться с ней на глазах у всех было неловко.
– Что такое случилось без меня в вагоне? – тихонько спросил я Нину Алексеевну.
Она смотрела на меня очень сердито.
– Новые выходки вашей Манон Леско, – сказала она, – я ради вас прихожу ей на помощь, но, в общем, ни вы, ни она совершенно не стоите этого. Пускай бы над вами хохотали, какое мне до этого дело!
– Да что же случилось?
– Вы ей подарили фотографию? Это так на вас похоже. Вы ухаживаете за ней по всем правилам дачных романов, – сказала Нина Алексеевна.