Твардовский без глянца
Шрифт:
Выбрав самое высокое место из всего участка, отец поставил небольшую, семь на семь аршин, хатку в два окна, а заодно, под одну кровлю с хатой, и сарай для скота. ‹…›
Построил отец в Загорье и кузницу, оставив возле нее деревья, которые росли там довольно долго и украшали это неприглядное строение. Но заказов на кузнечные поделки было мало. Да их и не могло быть, потому что почти в каждой окрестной деревне были свои кузнецы. Поэтому кузницу отец закрыл, оборудование и инструмент продал. Немалую роль при этом сыграла еще и иллюзия отца, что при старании можно жить с земли и без кузницы.
Но прошло около пяти
Расчистка, выкорчевка подвигались медленно, распашка была трудоемка. К тому же выявилось, что годной для возделывания сельскохозяйственных культур земли очень мало, да и та сплошь разобщена „оборками“ – так называли на Смоленщине небольшие болотца». [12; 134–135]
Александр Трифонович Твардовский. Фрагмент, не вошедший в «Автобиографию»:
«Отец был, может быть, еще более зол и неутомим в работе, работал он до ожесточения, будь то у кузнечного горна или на раскорчевке ляда, в косьбе и т. п., но тут главное было в материальном расчете, корысти и опять-таки тщеславии. Кроме того, эта работящесть была неравномерной, порывистой. Он мог вдруг, в разгар самой сезонной работы в кузнице или в поле, уткнуться в книгу и, как выражалась мать, „окаменеть“ над ней на час, на два. – И книги, не в упрек ей сказать, она недолюбливала, видя, может быть, в них одну из тех неприятных черт, которыми он как бы подчеркивал перед соседями и родней, что он им не ровня». [9, VIII; 181]
Алексей Иванович Кондратович:
«‹…› В жизни Трифона Гордеевича и его семьи, работавшей от зари до зари не только в поле, но и в кузнице, были изредка просветы относительного достатка, но „вообще жилось скудно и трудно и может быть, тем труднее, – замечал Александр Трифонович, – что наша фамилия в обычном обиходе снабжалась еще шутливо-благожелательным или ироническим добавлением «пан», как бы обязывая отца тянуться изо всех сил, чтобы хоть сколько-нибудь оправдать ее. Между прочим, он любил носить шляпу, что в нашей местности, где он был человек «пришлый», не коренной, выглядело странно и некоторым вызовом, и нам, детям, не позволял носить лаптей, хотя из-за этого случалось бегать босиком до глубокой осени. Вообще многое в нашем быту было «не как у людей»“.
Прозвище „Пан Твардовский“, которым наградили хуторяне отца поэта, и то, что он был человеком в тех местах новым, „не своим“, породило потом немало толков о происхождении поэта. Меня, например, множество раз спрашивали, не был ли Твардовский поляком. Дело в том, что пан Твардовский – герой польской народной средневековой легенды. Желая приобрести сверхъестественные познания и пожить в свое удовольствие, он продал душу дьяволу, после чего имел много веселых приключений. Когда же по истечении условленного срока дьявол повел пана Твардовского к себе, тот сообразил и спасся тем, что запел духовную песнь. И все же был осужден витать между небом и землей до дня Страшного суда. Легенда эта – одна из версий легенды о Фаусте, польский вариант ее, кстати говоря многократно разрабатывавшийся польскими поэтами, да и бытовавший изустно.
Трифону Гордеевичу казалось, что он как-то причастен к легенде, и когда его называли шутливо, а то и иронически – пан Твардовский, он расцветал». [3; 43–44]
Александр
«Эта шляпа и это эфемерное „панство“ дорого обошлись отцу в условиях нашей местности, в тридцатом году. Правда, еще немалую роль тут могла сыграть почти новая пятистенка, которую отец незадолго перед тем (30 г.) купил за полцены у одного зажиточного соседа ‹…›, рано учуявшего приход больших перемен жизни и покинувшего наши места по собственной инициативе. Пятистенка была поставлена на месте нашей старой „пуни“ и выглядела снаружи очень солидно, но за недолгое время, сколько жила в ней наша семья, „освоена“ по-зимнему была только передняя половина с обычной русской печью, а вторая, чистая, где предполагалось быть голландке („зал“), оставалась холодной и неотделанной. ‹…›
К этому еще нужно добавить, что характер у отца был малосимпатичный, заносчивый и нетерпимый в отношении хуторян-соседей, которых он подчеркнуто ставил ниже себя (не только по уму, что само собой разумелось, но и по благосостоянию, что было весьма условно).
Может быть, именно в силу этих черт своего характера отец, как это ни странно, все потрясения и испытания, выпавшие в последующие годы на долю его и многочисленной семьи (кроме меня), воспринимал с некоторым тщеславным удовлетворением, видя, должно быть, в них уже несомненное подтверждение того факта, что он-таки действительно был „паном“, или „жителем“, как у нас называли людей определенного достатка». [9, VIII; 180]
Детство
Владимир Яковлевич Лакшин:
«В четыре года Шурка был спасен Гордеем Васильевичем от страшного наказания. В красном углу в избе висела икона, где святой сложил три перста в крестном знамении. Шурка взглянул на нее как-то и сказал: „А боженька курит“. Что тут началось! Все стали на него кричать, отец схватил розги, мать ушла в слезах, не смея заступиться. На это дело вошел в избу дед, спросил, отчего шум, и сказал, быстро перекрестившись: „Господи, беру грех младенца на себя“.
Это был для него не пустяк, прибавлял Александр Трифонович, он верил серьезно, истово, верил в геенну огненну и наказание на том свете. Но, наверное, рассудил: что ему, если к его грехам один малый грех за младенца прибавится? Ну, черти там, еще немного уголька под сковородку подсыпят – все одно гореть.
С чертями тоже были у него свои отношения: если закрестит все углы, глядишь, и черт не проскочит. А где закрестить забудет, тут ему и лазейка». [4; 117]
Константин Трифонович Твардовский:
«Дед делал нам очень незатейливые игрушки, а больше пел солдатские песни. В то время, о котором пишу, Александру было года три или чуть больше. В семье его звали Шурой, а дедушка называл „Шурилка-мурилка“, и Шура охотно принимал такое обращение.
Когда мы стали постарше, дед показывал нам ружейные приемы, сам себе командуя „на караул“, „к ноге“ и так далее. Молитвам он нас не учил, хотя сам молился довольно долго и почти всегда вслух. Если мы в это время начинали баловаться, дед поворачивал голову в нашу сторону и довольно крепко „загибал“ по-русски, а потом как ни в чем не бывало продолжал молитву.