Тверской гость
Шрифт:
Никитин, согревшись, полез с печи.
– Куда?! Ляг!
– набросились на него.
– Тюк режьте, - упрямился он.
– Дайте, я сам. Подмок. Книги, книги сушите!
Он успокоился только тогда, когда рукописи и две штуки шелка были разложены на печи. Сам больше туда не полез, сел, кутаясь в шубу, на лавку.
– Все минуло!
– бодрился он.
Но к вечеру ему стало худо. Впал в беспамятство, горел, метался на постели, кого-то звал на незнакомом языке, принимался петь странные песни.
Матвей Рябов поил товарища
Старик хозяин, дед Левко, вздул лучину, послушал никитинский бред, покачал головой.
– Басурманин, что ль?
– Нет, дедуся!
– с горечью глядя на воспаленное лицо и невидящие глаза Никитина, отозвался Рябов.
– Наш он, русской. Смелый мужик, умница. В очень далекой земле был, за три моря ходил... Такого второго, может, на всей земле нету!
Дед Левко потоптался, потом встал на коленки, стал укутывать Никитину ноги.
– Спаси, господи...
– бормотал он, - заступись, царица небесная...
А Никитин был далеко-далеко. Он шел с Ситой вдоль Кистны, держал ее за руку, уговаривал ехать на Русь, а она смеялась и тянула его в храм, к трону Шивы. Дикий слон трубил на водопое, огненная орхидея плясала перед лицом.
Он открыл глаза, обвел взглядом закопченный потолок, маленькое, замерзшее оконце, грубую лавку, кадку с водой у двери... Возле печи возилась, тихо брякая ухватом, закрасневшаяся молодайка.
– Ай, ожил?
– склонилось над ним стариковское лицо.
– Где я?
– шепнул Никитин.
– У своих, у своих... Лежи. Оздоровеешь.
Молодайка оставила ухват. Он увидел ее жалостливые глаза и вздохнул.
– Пить!
– попросил Никитин.
Ему дали напиться из деревянного ковшика, он повернулся на бок, прикрыл глаза и крепко заснул.
С этого дня дело пошло на поправку. Он не скупился, давая старому Левко денег на мясо и на молоко и на всякие овощи.
Оказалось, он провалялся между жизнью и смертью целые три недели. Купцы долго не решались оставить его, но дела звали их в Москву, и они все же ушли, наказав Левко ходить за больным и отыскав православного попа, которому поведали, кто такой Никитин. Поп обещал молиться за хворого, навещать его и, в случае чего, совершить все нужные обряды.
Матвей Рябов на прощанье нацарапал записку: "Афанасий, ждали две седьмицы боимси дорога падет а торг не терпит. Прощай уповаем на господа спасет. Забыл сказать про мужика княтинсково Федьку ты ему грамоту писал давно. В чести у князя Ивана и торг ведет все тебя поминал. Прощай, Афанасий. Будешь жив, приходи на Москву. Товар твой весь цел. Дед хорош убережет. А мы идем прощай".
Никитин сначала никак не мог вспомнить, о каком Федьке пишет Матвей Рябов, потом догадался, слабо улыбнулся: эко, есть за что поминать!
На второй день, как Афанасий пришел в себя, заглянул попик из бедной церквушки Пречистой девы. Робкий, худенький, старенький. Порадовался, что молитвы помогли,
Видя, что Никитин поправляется, отец Алексей завел речь об Индии.
Афанасий ошеломил его рассказами о чужих верах, о слонах и обезьянах, о пышности султанского двора, о нравах индийцев.
Книги отца Алексея озадачили. Поп решился потрогать их руками, но творил в этот миг молитву.
– Лучше, сыне, сжечь сие!
– посоветовал он.
– Соблазн великий для нетвердых в вере... Едина книга - библия. А это - зелье!
Афанасий книги спрятал, чтоб не тревожить старика.
Ему становилось все лучше и лучше. Он уже выходил ненадолго подышать воздухом.
"Скоро пойду!" - думал он, вдыхая свежесть зимних дней, поглядывая на сиротливые киевские улочки, где совсем не видно было люда. Разве только проплывет с водой баба, проберется вдоль плетня пуганый мужик или проскачет в соболях и алых сукнах кичливый польский пан.
В семье деда Левки он жил как родной. Мужа молодки, сына Левки, год назад угнали татары, старик все печаловался, взглядывал иногда на Никитина с какой-то затаенной думкой.
Дел у Никитина не было. Он то помогал по хозяйству, то играл с ребятишками, то лежал, вспоминая прожитое и виденное.
От большой обиды на жизнь, на неправду ушел он в поиски счастья. Ушел так далеко, как никто. Но и в Индии людская жизнь на горе стоит, бедой утирается. Везде богатые и сильные народ давят, как бояре на Руси. Нет счастья в чужой земле. И куда ни уйди - краше родной земли нет, хоть и за морем хорошие простые люди есть. Русь, Русь! Устроишься ли ты так, чтобы радостно человеку дышалось?
– Отец Алексей!
– сказал он как-то попику.
– Читал я ныне старые тетради и замыслил хожение свое описать. Благослови.
– С богом, сыне!
– ответил попик.
– Напиши, коли бог тебя умудрил, про аспидов басурманских, расскажи, как в темноте грязнут. Сие церковь одобрит.
И Никитин засел за тетради. Вытащил старые записки, разложил перед собой карту... Так много надо было сказать людям. Сказать правду. И о далекой стране и о себе.
Из глубины памяти выплыло ясное августовское утро, сонное лицо Иванки Лапшева, суетливый Кашин, жены Крылова и Ильи, плеск Волги.
Он обмакнул перо в чернильницу и вывел: "Се написах яз грешное свое хожение за три моря... А пошел я от дома святого спаса на низ Волгою..."
Писал не торопясь, перечитывал, вычеркивал ненужные подробности. Улыбался. Стискивал зубы; заново переживал все.
– Слышь-ко, - сказал как-то дед Левко своему постояльцу, - вот оздоровел ты, окреп, уйдешь теперь?
– Уйду.
– А то оставайся, а?
– неуверенно предложил Левко.
– Уж сына я не дождусь, видно, а тут тебе и дом и баба...