Твой час настал!
Шрифт:
— Зачем ты пришел, Михайло? Нет у поляков силы, чтобы удержать за собой Москву. Коли не хотите погибели, надо королевским людям и вам, изменникам, выйти из Москвы вон. Когда уйдете с королем в Польшу, тогда отпишу во все города, чтобы прислали бы выборщиков и изберем царя, коего Бог пошлет. Ны-не же я, смиреный благословляю тех, кто идет освободить Москву от находников, чтобы непременно свершили бы начатое и не уставали бы, пока не увидят свершения желаемого. Истинная вера ныне попирается от еретиков и от вас, изменников, и приходит Москве конечное разорение и запустение святых Божиих церквей.
Салтыков
— Жалею, что тогда ножом тебя не зарезал! Ты не пастырь, а потаковшик! Наживешь ты себе беды! Одежды твои святительские сорвем и в подземелье спустим, тогда по иному заговоришь.
— Того и жду, к тому и приуготовляюсь!
Салтыков вышел, хлопнув дверью. Имел он наставление от Гонсевского с насилием над патриархом обождать, дабы московский люд не понялся бы на мятеж. К патриарху приставили крепкую стражу.
Ополчение приближалось к Москве. Подступало и Вербное Воскресение. Гонсевского предупредили, что в этот день в Москву приходят люди из других городов и окрестных сел для участия в крестном ходе в память Сретенья Христова в Иерусалиме, когда он въехал в город на ослике.
В праздновании Вербного Воскресения обычно принимали участие царь и патриарх. Перед обедней в Кремле собирался московский люд. Из Успенского собора выносили вербное дерево, обвешанное яблоками, изюмом, смоквами и финиками. Дерево устанавливалось на сани, под ним становились пятеро отроков в белой одежде и пели молитвы. За санями шли юные послушники с заженными свечами и огромным фонарем, несли две высокие хоругви, шесть кадильниц и шесть икон. За иконами шли иереи в золотых ризах, блистающих серебром и жемчугом. Патриарх ехал на ослике, окинутом белой тканью. Левой рукой он придерживал на коленях Евангелие, правая отставалась сободной для благословений. Осла вел за узду первейший боярин, государь шел пешком. Одной рукой он придерживал уздечку, в другой руке нес ветку вербы.
Шествие начиналось от Успенского собора, обходило все кремлевские храмы и церкви, выходило через Фроловские ворота на Пожар, обходило собор Василия Блаженного, Казанский собор и возвращалось в Кремль через Троицкие ворота к Успенскому собору.
Гонсевскому — раздумье. Или воспретить шествие, затворив ворота Кремля, на заставах не пропускать тех, кто идет в город и тем вызвать восстание, или разрешить праздник и на празднике устроить погром? Высунувшуюся из-за плетня голову легче рубить...
Имел он известия, что ополчения уже вышли из Калуги, из Владимира, а рязанское ополчение в двух переходах от Москвы. За кремлевскими стенами и за стенами Белого-города, как не отсидеться шеститысячному польскому войску. Угроза в самом городе. Можно ли садиться в осаду в окружении враждебного населения города? Когда Гонсевский думал о московских людях, сердце у него сжималось от ненависти. Вновь гудел в ушах набат той ночи, когда убили царя Дмитрия. Не наступил ли час расплаты за ту ночь и для тех, кто избивал поляков, и для тех, кто шел с Шуйским убивать царя Дмитрия?
Настал час возмездия. Пусть соберутся на шествие с патриархом во главе. Тогда и пустить на них немецких мушкетеров и польскую конницу. С ночи польские войска заняли площади и улицы, где предполагалось скопление народа. У ворот Земляного города поставили стражу. На
Духовенство встретило патриарха у его подворья. Прошли в Успенский собор. Утреню патриарх отслужил почти в пустом храме. Подвели к входу в собор осла. Вынесли из собора освященную вербу. И хотя уже стаял снег с мостовых в Кремле, вербу водрузили на сани. Из собора вышли отроки в белой одежде.
Вербное Воскресение явило себя ярым весенним днем. Ничто не мешало веселой игре солнца. В затайках снег таял на глазах, колотились по спускам ручейки и ручьи. Метались воробьиные стаи, разносился грачиный грай. На солнце блистали серебряным шитьем хоругви и ризы иереев.
Гонсевский обернулся к полковником, что стояли с ним на башне, и заметил:
— Скорбят, что их ограбили! Разве это ограбленные?
Патриарх спустился по ступеням собора, его подсадили на осла. Началось шествие. Обошли кремлевские храмы и церкви, вышли через Фроловские ворота к храму Василия Блаженного. Совершили молебен. Прошли к Казанскому собору и вернулись через Троицкие ворота в Кремль.
Пока свершалось шествие, на башню к Гонсевскому поднялся Михаил Салтыков.
— Вот, Михайла, — встретил его Гонсевский с издевкой в голосе, — куда же подевались московские люди? Испугались? А ты нас пугал мятежом!
— Ваша милость, — ответил Салтыков, — то дурной знак, что московские люди попрятались. Их тому попы и патриарх научили, чтобы берегли силы для мятежа, когда подойдут ополчения. Надобно было бы попов всех сразу накрыть.
— Попов рубить? Вот когда визг поднимется.
— Визг поднимется, люди из домов выбегут, тут и их рубить!
— А если не выбегут, а в домах запрутся? Каждый дом, то малая крепость. Не смыслишь ты, Михайла, в ратных делах. Так молчал бы!
— Не побили московскую чернь сегодня, завтра московские люди будут бить поляков.
Ополчение Ляпунова и казацкие таборы Заруцкого сошлись в Коломне. Трубецкой со своими гультящими и казаками пришел в Серпухов. Ополчение из Владимира стало под стенами Сергиевой обители.
В коломенском кремле Заруцкий занял терем воеводы и поместил в нем Марину с сыном и сказал Ляпунову:
— Коли всерьез наш уговор, не пора ли тебя представить государыне — царице?
— Как же, атаман, не всерьез? Гляди, какая собирается сила! Дробить ее — грех перед всей Русской землей.
Ляпунов не очень-то верил, что всей землей изберут на царство сына Марины Мнишек. Поглядят ли на то, что она венчана на царство? Воля народная, однако, капризна. По заслугам казаков могут и Ивана признать царевичем. Спросил бы кто-либо Ляпунова под крестное целование или на последней исповеди, кем он считает царя Дмитрия, царским ли сыном, спасенного в Угличе от убийц Бориса Годунова, или Гришкой Отрепьевым, подумав ответил бы, что о том не ведает. Когда его убили закручинился. Был ли он царским сыном или сыном стрелецкого сотника, когда сидел на престоле, то было равно. Шапка Мономаха все прикрывала.