Твоя Антарктида
Шрифт:
– Ух, как я проголодалась, ребята!
К ней тотчас потянулись руки: с бутербродом, с пирожком, с банкой кукурузы, с золотистой воблой. Один Андрей сидел на перегородке, отделявшей имущество взрывника, и угрюмо блестел из полумрака влажными черными глазами. Решив над ним подтрунить, Зимин сказал:
– Что же ты, Андрюха, не выставляешь свой деликатес?
– А что у него? – заинтересовалась Анка.
– Картошка, – мрачно выдавил Андрей.
– Это она? – тихонько спросил у него Зимин.
– Нет…
– У тебя есть картошка? – изумилась Анка.
– Угу, –
– Так это ж чудесно! Давай скорей сюда.
Через секунду перед ней на широких, как блюдо, Андреевых ладонях лежала горка крупных черных картошин.
– Божественно! – Анка положила на колени варежки и двумя пальцами вытащила из-под низа самую большую. – Ух, как люблю!
Картошка была печеная, в мундире, и все слушали, как хрустит обугленная кожура под ножом Анки. Пять пар глаз наблюдали, как из-под гари появляется нежно-румяная корочка. Тонкий аромат ее поплыл по обогревалке, защекотал ноздри парней.
Анка разломила картошину пополам и, зажмурив глаза, вонзила в ее белую мякоть зубы.
– Дай-ка и мне попробовать, – сказал Зимин.
– Бери. – Андрей все еще услужливо держал перед Анкой картошку.
– И я не откажусь, – судорожно глотнул слюну Юрка.
– А мне? – пробасил Федор. – И мне за компанию.
Анка ела медленно, ела так, как едят, растягивая удовольствие, самые вкусные кушанья. Ее губы были чуточку выпачканы гарью, на щеке темнело пятно. Кончив есть, она откуда-то из глубин полушубка вытащила зеркальце, ахнула, платочком вытерла губы и щеку, заодно поправила волосы. Потом легко встала, горячей мягкой рукой пожала пять заскорузлых, мозолистых ручищ, улыбнулась каждому в отдельности и всем сразу и, щелкая орехи, по узкой тропинке ушла в глухую тайгу.
Пока Анка не скрылась в чаще, парни стояли у обогревалки, стояли и смотрели ей вслед, а когда она исчезла, одни пошли греться, а другие – на скалу.
– Вот это я понимаю! – сказал Зимин Андрею. – Как тебе?
Андрей ничего не ответил.
– А ты, корявая твоя душа, про вымытые полы да чугун щец с мясом…
И снова тряслись в руках перфораторы и клубилась пыль, оседая на лицах и телогрейках. И снова вгрызались в стену буры, вниз катились камешки и стекал раздробленный в песок камень, пыль хрустела на зубах, дул режущий ветер и над Ангарой плыли медлительные тучи…
Домой шли вместе. Густые сумерки легли на тайгу, на снег, на лица. Загорелась в небе первая, самая храбрая звезда. Андрей весь день молчал. Работал молча и в поселок шел молча. Шел и смотрел вниз, точно прислушивался к скрипучему говору снега. И, только когда они уже подходили к поселку, он прервал молчание.
– А почему она захотела картошку?
– Не знаю, – сказал Зимин. – Любит, наверно…
Андрей грустно улыбнулся краешками губ, но ничего не сказал.
– Слушай, это не она была? – еще раз спросил Зимин.
Андрей уставился в белый истоптанный снег:
– Она.
Иней
Выходя из палатки, Симакин так хлопнул дверью, что дощатый тамбур задрожал, а с брезентовой крыши
У водоразборной колонки – это было условное место – его поджидали пятеро.
– Здравствуй. – Зимин снял рукавицу, но компрессорщик и не посмотрел на бригадира, и тот снова натянул рукавицу.
Симакин ринулся вперед, маленький и неприступный, бурно работая ногами и руками.
– Флагман эскадры! – пустил вслед Юрка, за что тут же получил от кого-то тумак в спину и прикусил язык.
Юрка молчал минут двадцать – срок небывалый! Подойдя к пню, на который когда-то наехали сани с компрессором, Юрка не стерпел и ударил валенком по пню:
– Вот где могла быть твоя могила, Симакин…
Звучный подзатыльник – и Юркин язык водворился на прежнее место.
Компрессорщик шел впереди, метрах в пяти от товарищей. Он любил поговорить о политике и всегда ухитрялся где-то доставать свежую «Правду», хотя почта работала отвратительно. Но сегодня Симакин был глух и нем.
Рассвет еще не занялся, но в тайге уже было светло: ее мягко освещал своей нестерпимой белизной снег. Тесной стеной стояли вокруг серебряные от пушистого инея деревья.
– Какой иней! – вдруг сказал Юрка. – Никогда такого не видел.
Все посмотрели на иней. Поднял голову и Симакин. Его рыхлое, опухшее лицо с посиневшим от стужи носом страдальчески сморщилось.
– К черту иней! – выругался он. – Околеешь тут, прежде чем доберешься до скалы.
А когда они все-таки добрались, он, против обыкновения, не зашел в обогревалку, не посидел у печурки, а мгновенно скрылся в будке, где стоял компрессор.
– Чудит чегой-то, – заметил Федор.
– У кого не бывает, – пробасил Гришаков, нарезая ножом на куски черный бикфордов шнур. – Не трожьте…
Между тем Симакин проверил трубы и шланги, протянутые от компрессора к краю скалы, вымел из будки снег, набившийся за ночь сквозь щели. Он сжимал в пальцах березовый веник, а рука его горела, ныла, чесалась. Ею, этой вот рукой, исколотил он сегодня Шурку, сына своего, лентяя, драчуна и врунишку. Он был старшим из пяти детей – двенадцать лет, но ума у него было меньше, чем у двухлетнего Славика. Целыми днями мастерил Шурка из проволоки силки на зайцев и ставил в глухих распадках. Случалось, приносил зайца, а то и двух. Но вчера вечером к ним заглянула учительница и рассказала, что он пишет «тойга», «сабака», что Шурка имеет самое прямое отношение к синяку под глазом у директорского сына Лерки. Как только учительница ушла, Симакин взял зайца за задние лапки, выскочил из палатки и, сотрясаясь от гнева, швырнул в дальний сугроб. Сегодня утром Шурка опять чуть не улизнул из палатки. Симакин поймал его за полу стеганки, втащил назад и… До сих пор ломит правую руку.