Ты мой закат, ты мой рассвет
Шрифт:
Пока я жду возле дома, где снимает квартиру эта размазня, снова и снова прокручиваю в голове рассказ Очкарика. Моя наивная в очень многих вещах малышка вряд ли понимает, что человеческая подлость бывает очень «красивой и приятной и умеет выглядеть правдой даже больше, чем настоящая правда». Если бы на месте Очкарика была более «подозрительная женщина», вся эта история, как и рассчитывал Пьеро, наверняка кончилась бы скандалом, переездом к маме и разводом в итоге. Мои разведенные приятели становились холостяками просто из-за каких-то не так понятых переписок
И никакая наивная девочка, верящая в то, что мужики не используют слезы и сопли для достижения своих целей, не убедит меня в том, что у бедолаги Пьеро не было «умысла».
Все у него было.
Он знал, что делал.
А делал он не только вот это вот все...
Я замечаю плаксу в боковое зеркало своего «ведерка», в кортом сижу, выставив ногу наружу и изредка кивая головой в такт любимой песне. Чешет Пьеро вполне себе бодрячком, на умирающего не похож, слезы не текут и в ушах какие-то затычки, так что с музыкой по жизни и все такое.
Очкарик думает, что ее личная трагедия помогла ей обзавестись чутьем на чужие трагедии. И она в чем-то права. Только у меня тоже есть чутье, и оно касается вот таких Вадиков: которые корчат бледный вид, чтобы выстрадать понимание и женское участие, а когда их никто не видит - превращаются во вполне себе здоровых тварей, которые так уверены в своей безнаказанности, что даже не очень маскируются.
Жду, пока подойдет ближе, пройдет вперед, вообще не смотря по сторонам. Чувак на своей волне.
Выхожу из машины, захлопываю дверь и в пару шагов догоняю Пьеро уже на крыльце.
— Эй, - окрикиваю его в спину, - грустный Чебурашка, разговор есть.
Он в наушниках, поэтому слышит голос, но не сазу врубается, чей он.
Иначе уже попытался бы свалить. Не верю я в храбрость и отвагу у мужика, который подлостью, хитростью и слезками пытался заслужить женскую симпатию.
— Какого...
– успевает сказать Пьеро, прежде чем толкаю его в как раз открывшуюся дверь.
Внутрь подъезда.
Прижимаю к стене и, чтобы не дергался, перекрываю глотку предплечьем.
Нарочно надавливаю на кадык, чтобы закашлялся и начал хватятся за каждый вдох.
— Привет, Пьеро.
– лыбпюсь в его перекошенную от страха рожу.
– Я всего на пару минут.
Он хрипит и сучит ногами, хоть немного выше меня ростом, и вся эта преувеличенная трагедия вроде как не к месту. Вот же, блядь, артист херов.
— Просто слушай и не пытайся дергаться, - предупреждаю на всякий случай, потому что, хоть я давно изжил привычку злиться на вот таких товарищей, именно сейчас испытываю сильное желание сломать ему пару конечностей. С особой жестокостью. И полным букетом отягощающих.
– Если я еще хоть раз о тебе услышу, или узнаю, что ты снова беспокоишь мою жену своими «догадками и попытками открыть глаза на изменщика-мужа» - я сломаю тебе много-много костей. Такое количество, чтобы каждый день, каждый час и каждую минуту, будешь ты идти, лежать и сидеть на толчке, у тебя болело
Пьеро пытается что-то прохрипеть, так что на всякий случай чуть сильнее надавливаю на его кадык. Он даже глаза выкатывает и начинает дергаться, как в конвульсиях.
— Я не просил говорить, скудоумный, я сказал кивнуть. Что не понятно? Кивни, если не понятно.
Он пытается сохранить воздух в легких и молчит.
Ослабляю хватку, хоть злой Антон во мне хочет врезать ему как следует, чтобы зубы веером врассыпную.
— И так, напоминаю: кивни, если понял, что возле моей жены тебе делать нечего. Кивает мгновенно.
— Вот видишь, а то прикидывался дурачком. Если еще хоть раз напишешь моей жене, или, не дай бог, попытаешься влезть с очередным «разоблачением меня» - я устрою тебе повод пару лет ждать через тряпочку и копить на стоматолога. Кивни, если понял.
И снова без заминки, как будто сдает норматив по скоростному киванию.
— Если вдруг ты когда-то встретишь нас на улице - переходи на другую сторону. Потому что если я тебя увижу, то совершенно точно вспомню, сколько дерьма ты пытался влить в уши моей жене и решу, что ты снова пытаешься это сделать. И тогда - угадай что?
Пьеро так резво кивает, что морщусь от неприятного звука трения затылка о стену.
Вот и вся храбрость таких «хороших правильных мужчин»: ссутся сразу, как пахнет жареным.
— Вот и хорошо.
Убираю руку и делаю шаг назад.
Просто чтобы не сорваться и не въебать ему от всей души.
— Все, Пьеро, а теперь можешь валить. Желательно быстро.
Он просто слабак. И, как все слабаки, удирает сразу, когда понимает, что ему могут вломить. И никакой любовью тут не пахнет - что-то нездоровое, может быть, но точно не любовь.
Потому что если любишь - не ссышь а дерешься до последнего. Это я теперь точно знаю. Спасибо, Очкарик.
Эпилог: Йен
Примерно год спустя
— Как на Асины именины... Испекли мы каравай...
Наша малышка сидит в высоком детском стульчике: вся розовая, пушистая, и с резинкой-бантом на голове, потому что с волосами у нее. как любит говорить Антон, печалька. То есть, они вроде как есть, но это такой бедный жидкий и смешной пух, что вся гора заколок и украшений для волос, которые нам надарили дедушки и бабушки, кажется, пригодятся только через годик.
Хорошо, если через годик.
— Вот такой вышины... Вот такой ширины...
Антон сказал: «Чтобы никакого «хеппибездея» а дне рождения моей дочки!»
Так что у нас каравай, застолье, большой кекс с красивой свечой в форме единицы, довольные бабушки и дедушки и довольный сытый Добби, который пришел к столу не чтобы, как обычно, стащить лакомство, а просто помяукать за компанию.
Ася уже уверенно держит в руке ложку и так же уверенно громыхает ей по деревянной столешнице своего стульчика.