Ты помнишь, товарищ… Воспоминания о Михаиле Светлове
Шрифт:
И тут же он начинает раздавать: надо помочь приятелю сына-он строит квартиру, уборщице – ей за что-то срочно платить, а у нее нет денег.
Когда все посетители уходят, он вдруг меня спрашивает:
– Только честно: вам нужны деньги?
И успокаивается только тогда, когда я ему обещаю, что, если будет нужно, я ему тут же доложу.
Замечаю у него на кровати газету – я ее прочел еще утром – с интервью, взятым у Светлова. Автор заметки пишет о Михаиле Аркадьевиче как его старый закадычный друг.
– Вы не знаете, кто он такой?
Оказывается, Светлов не может вспомнить, когда он встречался с «закадычным другом». Потом вспоминает и тихо возмущается:
– Я же его просил не печатать того, что я рассказал. Как же он теперь мне в глаза посмотрит? И потом он же не понимает главного – что такое интонация. Я, например, скажу: «Вот мой сын – разбойник». А он напишет: «Светлов считает своего сына разбойником».
Михаил Аркадьевич уже забыл об интервью и рассуждает об интонации в поэзии. Ученый употребляет слова в прямом значении. А в поэзии, как в живой речи, все решает интонация. Она может очень далеко отлетать от непосредственного смысла. В науке слова идут ровным шагом, в стихах – разбегаются, скользят, взлетают, становятся на голову.
20 сентября 1964 года. Я уезжаю и пришел с ним проститься. Лицо его, измученное болезнью, страданиями, безнадежностью состояния, вдруг напомнило лицо Дон-Кихота.
Человек, умирая, переходит границу жизни и смерти. Но Светлову выпал страшный удел: долго жить на самой этой границе. Как камень, сорвавшийся с крыши, который не падает, а непонятно как, вопреки всему, парит в воздухе.
На тумбочке бутылка с жидкостью «НРВ». Это какой-то нефтяной раствор – последняя надежда Светлова.
Он показывает на бутылку:
– Дело пахнет керосином.
Его сын поселился в палате – не отходит от него ни на минуту. Нина Александровна ухаживает за ним с какой-то фантастической самоотверженностью.
В соседней палате не так давно умер писатель Василий Гроссман – Светлову этого не говорят.
Он как-то сказал невесело:
– Мы с ним – два богатыря.
Я подхожу к Михаилу Аркадьевичу, беру его тонкую, слабую, почти неодушевленную руку. Он спрашивает совсем неразборчиво:
– На сколько вы едете?
– На три недели.
И вдруг его лицо исказилось, как будто он беззвучно заплакал:
– За эти три недели все должно решиться.
И посмотрел на бутылку с «НРБ» с какой-то безнадежной надеждой.
Ему оставалось жить восемь дней.
На следующий день после его смерти – он умер 28 сентября 1964 года – я прочел в «Литературной газете» среди других траурных откликов строки Андрея Вознесенского:
«Да, конечно, остаются стихи и песни, монументы остаются, но невосстановима потеря человека – этого.
«Миша» – называли его все.
Он весь как-то духовен был, антителесен, будто это душа усмехалась и курила, сидела с нами, печалилась, была внимательна…
И что писать слова? Человека не стало, души…»
А спустя еще несколько времени я открыл записную книжку Светлова в ЦГАЛИ, и первое, что мне бросилось в глаза,- его запись:
«И вот я умер. Чем бы мне заняться?»
Меня всегда интересовало: как он пишет?
Расспрашивать его самого об этом – безнадежное занятие. Вот уж кто не испытывал никакого наслаждения от рассказов о самом себе. Тем более он не любил традиционно писательских ответов на вопросы типа: над чем вы трудитесь? как вы работаете? каков ваш метод, способ?
– и т. п.
Однажды мне посчастливилось.
В 1960 году я пришел к Михаилу Аркадьевичу попросить какие-нибудь материалы для статьи о нем, которую писал для журнала. (Конечно же у него не оказалось не только черновиков, но даже хорошего фотопортрета.)
У Светлова сидела режиссер Маргарита Александровна Микаэлян. Она пришла чуть раньше меня – уговорить его написать одноактную пьесу для детей. У нее уже была одна пьеса – Джанни Родари, другую писал Юрий Сотник, третью должен написать Светлов.
– Обязательно вы, Михаил Аркадьевич. Только вы! Получится прекрасный детский спектакль из трех одноактных пьес.
Светлов не проявлял к этому предложению особенного интереса. Он отговаривался, но М. А. Микаэлян нажимала на него решительно. В ее голосе звучало что-то фатально-неотвратимое.
Тогда Светлов неожиданно заявил:
– Один я писать не буду. А соглашусь только в том случае, если со мной будет работать вот он.
И показал на меня.
Видно было, что он произнес первое, что пришло в этот миг ему на ум, но потом он уже стал доказывать, что без меня он не хочет, не будет и т. д.
Я, конечно, стал отговариваться – пьес я никогда не писал, ни для взрослых, ни для детей.
– Тем лучше! Меньше будет штампов.
М. Микаэлян не проявила, естественно, никакого энтузиазма и говорила, пожимая плечами:
– Не знаю, Михаил Аркадьевич, вам виднее, конечно, но я даже не понимаю…
Светлов был непреклонен, и она сказала мне:
– Ну, соглашайтесь. Что теперь делать? Раз уж так получилось.
Так я стал соавтором Михаила Светлова. В первое время я был настолько подавлен несоизмеримостью наших имен, что вообще не мог ничего путного сказать. Но так легко, просто, весело было со Светловым, что я втянулся и стал работать у него «на подхвате».
Он рассказал о своем замысле.