Тяжело ковалась Победа
Шрифт:
Печку надо было просушить, а мы этого не знали. Два раза истопили, и бабушка устроила на ней лежанку. От сырости она вскорости простудилась, заболела и зимой умерла.
Похоронили ее в мерзлую землю, засыпав могилу комками да снегом. О том, что бабушки нет, отцу на фронт не писали. Два старших брата моих пропали без вести еще в сорок первом.
Керосин в школе экономили. Письменные уроки проходили в светлое время, устные – утром и вечером. Учеба у меня не ладилась. Учительница первое время присматривалась, а перед Новым годом спросила: «Ты почему уроки не готовишь?» – «Темно». – «Что, керосина нет?» – «Да». – «Приходи сегодня с посудинкой».
Я почистил маленькую
В избе у них вкусно пахло щами. Привалившись к дверному косяку, я разглядывал герань за белыми занавесками и жадно втягивал аппетитный запах щей. «Баночку принес?» – спросила Екатерина Степановна. «Вот», – показал я. «Пойдем», – накинула стеганку учителка. «Катарина, – шевельнулась занавеска на русской печке, – сабе-то оставь!»
Мы поднялись на чердак. Возле слухового окна стояла полная трехведерная бутыль в плетенке. Екатерина Степановна долго раскачивала пробку, смахнула пыль с глиняной миски, плеснула в нее керосина, наполнила мою баночку, а остаток вылила обратно.
Учеба немного сдвинулась. Писал я при коптилке, читал на шестке, когда топилась печка… А потом и день стал прибавляться.
К весне у нас кончилась картошка, и стало совсем голодно. Днем солнышко уже припекало, оголяя землю. Чуть свет, по морозцу, я бегал на тока, ломая тонкий ледок. Вытаявшие зернышки я вырубал топором вместе с землей и в мешке тащил домой. Мама землю отмачивала в воде, а из пшеницы варила кашу.
Могилу бабушкину мы весной поправили, рябинку посадили. Она любила зелень, цветы.
Летом принесли похоронку на отца.
Осенью рядом с бабушкиной могилой посадили черемуху.
В честь братьев моих мама ничего не посадила – ждала их. Пропали – не погибли, так люди говорили.
Тогда, в одно время с нами, приехала семья Зубовых из Москвы – женщина с тремя сыновьями. Двое были старше меня, а Петька – ровесник мне. Их так и звали: москвичи, а нас – ленинградские. Они тоже бедно жили, но все-таки лучше нас – как-никак трое парней. Соберемся, бывало, зимой за дровами: они чуть не воз на санках волокут, а я – вязанку. А печка одна, что у них, то и у нас, – только давай. Или за калиной: они почти мешок наберут, а я – ведерко. Им на четверых, а нам на двоих. Пареная калина с брюквой или свеклой вкуснее, но деревенские уже ничего бесплатно не давали: война всех поприжала, а покупать – на что? В пареной калине много косточек, ели без разбору – сытнее казалось.
Петькины братья почти год упражнялись с деревянными винтовками: зимой – по воскресеньям, а летом – вечерами, после работы. И – на фронт. Зимой моя мать с их «командиром» ругалась: они нашу землянку за блиндаж примут и штурмуют, в дверь прикладами стучат, а дверь-то на ремешках висела, кое-как слеплена – за мешковину соломы набили для тепла. Они топали по крыше нашей землянки, с потолка сыпалось – мама выбегала, а они строились и направлялись к поссовету с песней «Вставай, страна огромная…». Мы с Петькой шли сзади, чтобы поддержать их маленький отряд. Петька вначале размахивал рядом со мной, а потом убегал вперед, гордо посматривал на своих братьев и вышагивал, как командир.
Учились мы с Петькой за одной партой. По праздникам он надевал пионерский галстук с зажимом с ярким костром. Петькин зажим был один на всю школу, поэтому пионервожатая всегда брала его для проведения слетов. Ростом Петька был выше меня. Голова на тонкой шее – как тыква на колу. Я тоже был худой, с провалившимися глазами.
Мальчишки и девчонки смотрели на меня жалостливо: от матерей, наверное, наслушались про блокаду. А Петьке завидовали, потому что он Кремль и Мавзолей Ленина видел. Один раз он в классе об этом рассказывал – учительница попросила. Потом в другие классы его звали – он неохотно соглашался.
Весной, когда на взгорке возле амбаров, где Кузьмовна зимой зерно стерегла, сходил снег и пробивалась травка, или осенью, при легких заморозках, в солнечную погоду, мы любили сидеть на крылечке. Ребятня знала, что мы всегда голодные, тащили нам: кто куриное яйцо прямо из гнезда, кто горбушку хлеба из чулана, а кто вареную картофелину, пшеничную кашу в подоле – потом все выворачивали из грязных карманов, из-под рубах и складывали в кучу.
Петька усаживался на верхнюю ступеньку крыльца и начинал: «Кремль, – Петька задумывался, – башнями окружен. На башнях большие часы и красные звезды». – «Да ну-у-у?!» – «Не мешай! А в Кремле, – до шепота понижал голос Петька, – Сталин». – «А ты его видел?» – также шепотом спрашивали. «Да замолчи ты!» – останавливали перебивщика. «А перед Кремлем Красная площадь, – Петька задумчивым взглядом окидывал лужайку перед амбаром. – Вот на ней Мавзолей и стоит. А в Мавзолее Ленин, как живой!» – «И смотрит?» – «А ты как думал!» – отвечал кто-нибудь за Петьку. – «Вот это да-а-а!..» – «Фашисты хотели Москву взять». – «Так бы им и отдали, держи карман». – «Петь, а ты на Красную площадь пешком ходил или ездил?» – «Че ему ездить, если он в Москве жил. Правда, Петь?» – «Ему до Красной площади было ближе, чем тебе до школы. Дурик». – «Он, поди, чуть не каждый день туда бегал. Правда?» – «Петь, а после войны ты опять в Москву уедешь?» – «Нет, с тобой останется», – язвил кто-нибудь. «Конечно!» – гордо отвечал Петька.
Расходились почти всегда при звездах, когда матери со своих крылец зазывали домой: «Ню-ю-юрка-а-а!» – «Ми-и-инька-а!» Мы с Петькой уходили последними. Он нес, прижимая к груди, свои трофеи, а я сопровождал. Прежде чем расстаться, Петька делил все по принципу «две порции себе и одну мне». Стыдно было получать подачки. Я каждый раз зарекался – но опять брал.
После семилетки мы устроились на лето в колхоз. Я пахал и бороновал, косил и скирдовал, а Петька механиком заделался: чинил с кузнецом конные грабли, косилки, лобогрейки, утварь разную…
Кормили нас во время посевной, сенокоса и уборочной вместе со взрослыми, из общего котла. Про оплату тогда никто не заикался – ждали конца года… Счетовод вел учет, раскидывал по трудодням, что мы на культстанах съели, и списывал. Количество отработанных дней и обедов у каждого было разное: колхоз рассчитывался натурой. Смелют несколько мешков зерна да какого-нибудь бычка захудалого зарежут (а то, не дай Бог, зимой что с ним случится) – и раздают.
Мука была прямо с мельницы – с отрубями. За ней тянулись с деревянными чашками, с ведрами. В мешки брали редко, а то больше в мешок набьется, чем на печево останется. Раздача муки шла спокойно.
А возле сарая, где мясо развешивали, шуму было как на базаре. Хоть дядя Вася, что у нас печку ставил, и шустро прыгал на своей култышке возле весов, а все равно бабы на него покрикивали: «Шевелись давай!» Я мясо носил, а Петька в сарае кости мельчил для довесков. Таскаю все подряд, что Петька подает, и вроде не замечаю, что дядя Вася мне вовсю подмигивает, а то и прямо шепчет: «Ну-ка, кусочек получше…»
Подошла очередь сторожихи. Кузьмовна увидела кости на весах и накинулась на дядю Васю с руганью. Добрейший дядя Вася устало махнул рукой и заковылял в сарай – хотел мясо заменить. Но Петька остановил его у порога. «Мяса без костей не бывает! – выкрикнул он. – А кости кому? Детям фронтовиков?» Дядя Вася не ожидал такого…