Тяжелый дивизион
Шрифт:
— Когда вырываешься из этого ада, — шептал теперь Андрей, — здесь все кажется необыкновенным. Ваша скука — для нас уют. Ваша бедность — для нас ослепительная чистота. А такую, как вы, не забудешь месяцы и годы… хотя бы и чужую, и не помнящую…
— Нет, я не забуду… — Пальцы ее прижались к его ладоням. Они сидели молча, потому что слова уже были не обязательны.
Кончалась ночь, беззвучная, овеянная сентябрьской прохладой. Серело небо, выходили из тени растрескавшиеся колонны дощатого крыльца, низкая пристройка и даже отдельные кусты зеленой живой ограды.
— Ну, милый, надо идти мне. Скоро будет светло. И потом… увидят, бог знает чего наговорят. Здесь у меня друзья — только малыши в школе, где я иногда помогаю учительнице.
Андрей, застигнутый врасплох, не нашедший в себе каких-то необходимых завершительных слов, так и не понявший, что же толкнуло к нему Елену, поднялся, еще раз поцеловал ее руки и ушел, громыхая шашкой.
«Боже, какой идиот, какой безнадежный идиот!» — говорил он сам себе уже на дороге.
Он был весь развинчен, и то хотелось ему броситься назад и постучать в окно Елены, где засветился огонек, то хотелось скорей бежать отсюда на фронт, где властвуют будни войны, чтобы выйти из-под очарования этого порыва, этой случайной встречи, в которой ему самому еще не удалось разобраться…
Рано на рассвете уехал Андрей на фронт, даже не успев переговорить об Елене с Серафимой. Подали лошадей, и кучер постучал кнутовищем в окно. Не было еще шести часов. Но поезд шел в десять, и когда Андрей и Ясинский, невыспавшиеся, все еще в послесвадебном угаре, проезжали через деревню, спал на холме помещичий дом, были темны окна Ганских.
Колеса вагона укачивали мысль об Елене. Как хорошо думалось Андрею среди чужих. Этой мыслью о любимой девушке можно было защититься от всего мира.
Но от железнодорожных беспорядков не спасли даже мысли об Елене. Поезд почему-то шел только до Минска. Разумеется, поезд на Молодечно уже успел уйти. Нужно было искать место для ночлега в негостеприимной столице Западного фронта.
Андрей шел по Соборной. Толпы фланирующих офицеров, врачей, сестер и санитаров. Писаря отдавали честь, подтягиваясь, как на параде. У городского сада нельзя было протолкнуться. Кто-то взял за рукав.
Малаховский глядел приветливо. Готов бы обнять, оцарапать седой щетиной. Высокая женщина в синей жакетке и в шляпке с вуалью улыбалась навстречу. Подавая руку, не сказала ни слова, не назвала никакой фамилии.
В толпе оба взяли девушку под руки. Девушка шла, покачиваясь, крепко задевая крутым бедром Андрея, шуршала шелком белья. Она посматривала на него бегучими взглядами каждый раз, когда полковник глядел в сторону. Потом она прижала его руку к груди. Близость податливой женщины волновала. Но мысли об Елене делали теперь это естественное волнение неприятным, как будто кто-то посторонний затевал игру нарочно, чтобы уронить его чувство. Андрей отпустил руку девушки и перешел на сторону полковника. Теперь полковник исподтишка кивал ему глазами на девушку, В кафе он шепнул:
— Обратите внимание, родная племянница Сухомлинова. У нее родители — помещики из-под Вильно. А теперь имение фьють… и она осталась на бобах…
— А дядюшка что же?
— Они не в ладах. Даже, кажется, на политической почве… Правда, замечательно?
— Вы давно с ней знакомы?
— Сегодня вторая ночь… Вы где ночуете?
— Не знаю, кажется, на вокзале придется.
— Я вас устрою. Я ведь знаю Минск, как свой карман.
Гостиница имела вид странный. Дом был одноэтажный, низкий, под толем, с глиняными стенами. Он расползался по голому двору, как большой распластанный краб. Когда-то здесь жила разбухшая еврейская семья, и пристройки создавались по мере роста семейных ячеек, лепившихся десятилетиями вокруг основной дедовской семьи. Но война распорядилась домом по-своему, Она сделала его меблирашками, проходной гостиницей, и уже нельзя было разобрать, кто здесь пришлый, кто свой, старожил. Часть большой семьи выселила полиция, очищавшая прифронтовую полосу от «подозрительных элементов», часть ушла на восток сама, подальше от опасных мест и поближе к сытным поставщическим делам и оборотам. Здесь жили две сестры милосердия, интендант и штабной священник, а в крайних комнатах обитали женщины, сдававшие углы и обеды открыто, а любовь — тайком всем желающим. Многие комнаты были проходными. Строители находили, по-видимому, излишним расходовать материал на коридоры. Люди мешали друг другу. Старики домоседы изливали накопленную за день сварливость на соседей, отчего дом с утра до вечера жил возбужденными голосами. Но молодежь, чувствуя себя на бивуаке, спокойно проходила в свой угол мимо внезапно оживающих ночью семейных кроватей и сравнительно сдержанно ругалась, когда на пути в кухню или уборную в темноте попадал под ноги сапог со шпорой или смятая женская туфля.
«Племянница Сухомлинова» жила в большой полутемной, в одно окно, комнате вдвоем с молоденькой еврейкой, которой можно было дать лет двадцать пять, а на самом деле было девятнадцать. Социальное неравенство било в глаза. Кровать племянницы министра стояла у окна за складной камышовой ширмой, сильно просвечивающей от ветхости шелковой обивки. Здесь же стояли развалистое — должно быть, часто сидели на его ручках — кресло раковиной и жестяной умывальник, а на стенах, под победным знаком алого китайского веера, изящно группировались открытки в количестве, достойном витрины газетного киоска. Соседкина кровать стояла одиноко, на виду, у голой стены, и выполняла самые различные функции.
— Мы и вас устроим, — сказала, вводя офицера к себе, племянница министра, которую соседи фамильярно звали Маруськой.
Соседка Маруськи, Фанни, шла по пятам и скромно сказала:
— Я пока еще свободна. — И, смотря уже на Андрея, прибавила: — У меня чисто. — Она подошла к своей кровати и откинула угол одеяла, под которым в полумраке показалась полоса белой простыни.
— А нет ли отдельной комнаты? — спросил Андрей.
— У Зуктерши есть, — сказала равнодушно Фанни. — Она сама переселяется к дочке… Только тогда надо платить пять рублей.
Зуктерша, не говоря ни слова, взяла с кровати в охапку перину в пятнах, как будто ее часто поливали тараканьей жидкостью, и груду лоскутных одеял и, волоча одну ногу, с которой спадала туфля со сбитым в блин задником, немедленно перекочевала к дочери, а Андрей остался один в сравнительно чистой комнате, в которой стояли летняя соломенная мебель, стол, этажерка и диванчик, обитый линялым зеленым плюшем.
Андрей решил лечь и приняться за купленный на вокзале роман, но в комнату сейчас же вошел Малаховский.
— А вы лежите, лежите. Я посижу, пока Мария Павловна умывается и ставит самовар. Приходите чай пить с вареньем. Я всегда здесь останавливаюсь, то есть второй раз, — поправился он. — У нее, знаете… — Он пригнулся к уху Андрея и сообщил несколько подробностей о своей приятельнице. — А эта Фанни, вот чудачка…
— А что нового в дивизионе? — перебил Андрей.
— У нас? Да ничего. Вы из-под Барановичей уехали? После этого нас несколько раз перебрасывали. И теперь мы опять под Сморгонью, недавно, около месяца…