Тяжелый дивизион
Шрифт:
Но все эти мысли были легки, как вечерние тени, протекающие в сумерки по стальной глади пруда, скользкие, неуловимые. Что до них, когда закат алым шелком затянул полнеба, челнок идет по черным вершинам дерев, опрокинувшихся в зеркало реки, и рука девушки, опущенная в воду, рождает серебристую, как тело месяца, струю.
И не такие мысли сникли бы, побледнели и растаяли перед этим шумным набегом радости, от которой все предметы получили вдруг силу радовать и волновать.
Елене не стоило большого труда в этот вечер чувствовать себя самой замечательной девушкой, какую когда-либо видел Андрей.
И Елена
Елена обернулась, держась руками за вертящийся круг музыкального стула и посматривая на узкие носки туфель.
— Вам так необходимо ехать утром?
— Скорее ночью, чем утром…
— Как, — всполошилась мать, — вы сейчас же уезжаете?
— Но, может быть, один день…
Андрей был благодарен Елене.
— Все равно и года было бы мало…
Мать смотрела куда-то на один из старинных портретов. Она согласна была отсутствовать…
— Поезд идет в восемь. У вас хорошая лошадь?
— Лошади мужа доезжали в два с половиной часа, — с гордостью вспомнила мать.
Елена встала и прижалась щекой к ее сухому плечу.
— Мне скорей, чем в четыре часа, не добраться, и то если опять не потеряем колесо.
— Вы не хотите просить лошадей у Трегубенки?
— Тогда пришлось бы провести у них хотя бы час…
— Я не согласна! — вскрикнула Елена. — Вы знаете… Я такая эгоистка…
Мать развела руками.
— Сколько же вам останется на сон?
— Я буду спать в поезде. Мы посидим немного, а потом вы дадите мне книгу, и в четыре часа я тихо уйду.
— Мы будем полуночничать вместе, — сказала Елена. — Завтра я могу спать хоть до обеда.
— А я по старушечьей привычке пойду сосну. Вы уж меня простите.
Елена долго и нежно целовала мать.
— Приезжайте к нам еще, из Румынии. Будет же у вас отпуск…
Елена осталась у рояля. Спустив модератор, она играла что-то тихое, может быть что-то свое, и одна рука ее то и дело путешествовала от клавишей к Андрею, а потом так и замерла в его горячих ладонях. Потом они говорили… О знакомых, о Петрограде, о книгах; больше о книгах. Она, по-видимому, много читала… Но как странно!.. Она не помнила авторов любимых произведений, не знала лучших книг классических авторов. Об отдельных книгах она говорила охотно, обнаруживая вкус и вдумчивость, но Андрей с удивлением замечал, что литература для нее — это ряд ничем не связанных книг, забавных мирков, полураскрывшихся спектакликов, ничем, никак не связанных между собою. Кажется, ей было безразлично, как относятся актеры этих спектакликов к жизни. Книги были написаны и, следовательно, имели все права на существование и самобытность.
Но все это теперь умиляло Андрея. Это открывало возможность долгих содержательных разговоров, приятных, чуть-чуть поучительных бесед, которые свяжут. Но чаще, затихшие, они сидели молча, пока текли уступленные им войною четыре часа.
Андрей всю дорогу ждал, не сломается ли колесо и не даст ли ему судьба-злодейка еще один день счастья…
Он ехал через Киев. Здесь в лазарете уже второй год лежал раненный разрывной пулей в плечо его школьный товарищ, Костя Ливанов. В четырнадцатом году он бежал с криком «ура» на австрийский окоп, который раскусил пополам шоссе Андреев — Мехов, и злая, разрезанная перочинным ножиком пуля ударила его почти в упор, вошла в локоть и вышла в плечо. Рана начиналась узкой дырочкой и кончалась на плече трубой рваного мяса, сухожилий, мускулов, костей. Здоровый парень чах, но не умирал. Он был худ, желт. Его носили на руках в уборную. На каждой перевязке он громко призывал смерть.
У него на столе стояли коробки с конфетами и папиросы. Конфеты он раздавал солдатам. А папиросы курил сотнями.
Он расспрашивал Андрея о Елене, о его встрече, его любви с жадностью потерявшего зрение, которого только что научили читать книги для слепых. Андрей стеснялся, но потом увлекся воспоминаниями… Он прервал свой рассказ внезапно, заметив, что у Кости злые, как у раздраженной ящерицы, глаза. Простились холодно…
Закупив вина для Лопатина в первом попавшемся подвальчике на Подоле, Андрей уехал на Каменец-Подольск.
Круглый зал казатинского вокзала играл хрусталиками люстр и радужными срезами зеркальных стекол. Столы сплошь были заняты офицерами. Белые косынки сестер сливались со скатертью, отчего кожаные куртки сидели на стульях обезглавленными. Выпив кофе и расплатившись, Андрей пошел к выходу. Стена зеленого вагона стояла третьей параллельной плоскостью после плоскости двери и решетки дебаркадера. Казалось, здесь все построено из раздвижных ширм, которые легко побегут по рельсам вправо и влево и за которыми скрываются такие же зеленые, красные, белые ширмы. С перрона доносился шепот паровозных топок. Лица людей в свете вокзальных ламп были плоски, как серебряные погоны врачей и саперов.
На пороге встала фигура высокой женщины в шляпе.
— Розалия Семеновна!
— Вы куда?
— Я в Румынию. А вы в отпуск?
— Нет, я к новому месту службы…
— Вы покинули Лужки… отряд?
— В отряде почти никого из прежних не осталось. Вы ведь знаете?
— Ничего абсолютно!
— Значит, в мире сплетничают значительно меньше, чем мы думаем.
— Что-нибудь случилось? Я не задерживаю вас?
— Нет, у меня пересадка. Я коротаю время и понимаю ваше любопытство. Я не помню, видели ли вы у нас сестру Татьяну Николаевну Загорскую. Красивая такая, блондинка…
Андрей схватился за спинку стула.
— Что с вами?
— Она была у вас?
— Недолго, с месяц…
— Месяц в Лужках?
— Вы знаете ее?
— Но что с нею?
— Теперь я не знаю даже, как сказать вам… Она покончила с собой…
Все плоскости сошли со своих мест и зашатались. Круглая зала качнулась и готова была закружиться каруселью огней.
Сторож-инвалид резким звоном оборвал разговоры людей и щелканье чайной посуды.
— Вам второй?
— Да, мне… — прошептал Андрей.