Тюрьма
Шрифт:
Я снова вспоминаю прошлую ночь, я знаю, что мечты о самоубийстве и реальное самоубийство — это две разные вещи. Говорят, что человек, который кончает с собой, вполне здравомыслящий в момент совершения этого действа, что он не чувствует сомнений или смятения. И я вижу, как в дальнем углу камеры копошатся люди, уже прошло много часов после того, как нас заперли на ночь, я слышу плач, заключенные орут в окна, встают и подходят, чтобы выяснить, что случилось, и я стою позади толпы, вместе с одинокими парнями, и всматриваюсь в то, что загорожено чужими плечами. Вначале я вижу лицо альбиноса, мистическое в своей чистоте, и пытаюсь понять, почему я никогда раньше не замечал этого святого, но, хотя его глаза широко распахнуты, я понимаю, что они стеклянные и невидящие, и в этом есть что-то очень неправильное. Если посмотреть на кровать альбиноса, то покажется, что его одеяло какое-то другое, не похожее на остальные, оригинальный цвет и ткань; и потом я вижу грязь на полу, и становится ясно, что одеяло пропитано кровью. Папа отдергивает покров, и этот человек обнажен, белая безволосая кожа превратилась в мрамор, запястья вскрыты, руки сложены на груди крест-накрест. Папа наклоняется и поднимает иссушенное тело и несет на руках,
Из меня льется кислота, и я растираю себя мылом, я представляю себе сладкое яблоко и бутылку лосьона для тела, представляю, как я оказался далеко-далеко, в пятизвездочном отеле, где есть центральное отопление, где стоит кровать королевских размеров и телевизор; я прячусь в пару своей тюрьмы, я в уединении, и этот пар спасает меня от возможного нападения, мыло пахнет детергентом и потом; и я зол на мраморного человека за его суицид, за то, что он выбросил свою жизнь, занял мои мысли и испортил мне времяпрепровождение под горячей водой. Этот душ — предел цивилизации, впрочем, для меня это место очень опасно, но пока вода нагревается, я спокойно стою, чем горячей вода, тем лучше; я люблю это ощущение, я жду, когда из тумана внезапно выскочит нож, и мне плевать, по крайней мере, на этом все закончится. Если бы из душа лился кипяток, я сомневаюсь, что я двинулся бы, пусть бы эта вода расплавила меня, как мыло, и моя кровь и душа утекли бы в сточные желобки и унеслись бы по трубам в канализацию, на протяжении всего пути я поедал бы дерьмо, оказался бы в море с крысами, уплыл бы на плоту Бу-Бу и болтался по волнам в ожидании торгового судна; появляется силуэт, я хватаю стеклянный жезл, и кровь течет по моей ладони.
Трубы душат, шипят и шепчут слова, половину из которых я не понимаю, через сопло трещат ржавые кронв1тейны, крючки на стене ослабевают; и я наношу на себя следующий слой мыла, намыливаюсь, изо всех сил стараюсь не замечать призраков, которые движутся среди нас, это лучшее место упокоения для тюремных мертвецов, их шепот сливается с грохотом воды, падающей на бетон. Скоро я пойму, что мне было сказано. Это странный момент, разговор с трубами, и нагромождение этих слов звучит как какие-то другие слова; и через какое-то время мозг дает осечку и сам по себе начинает выхватывать отдельные звуки, выстраивая из них собственные сентенции. Человек должен быть слабым и одураченным, иначе будет труднее его контролировать, потому у нас в корпусе и продают героин, как и говорил мне Гомер Симпсон, по вечерам вместе с доктором, когда тот делает обход, приходит Жирный Боров, под железным предлогом раздачи официально прописанных таблеток боров обстряпывает свои делишки в углу у лестницы, вне поля зрения грифа, который следит за нами с верхней стены. С героином все становится по-другому, он успокаивает наркоманов и облегчает жизнь всем нам, остальным.
Температура воды падает, и я смываю последние мыльные хлопья, держу руку на кране, готов повернуть его, когда польется холодная вода. Жар впитывается в кожу, это здорово тонизирует, это свет моей жизни — что за жизнь, ты постелил постель и должен лечь в нее, может, ты даже умрешь на этом провисшем матрасе, на покрытом пятнами спермы одеяле и на жесткой подушке, добродетельный мелкий задрот; и только из-за того, что этот душ раз в неделю дает тебе несколько минут спокойствия, ты думаешь, что ты в раю, ты ебаный мудак, это все, о чем ты мечтаешь? — две недели без душа, и в какого вонючего уебана ты превратился с этим чешуйчатым скальпом, у тебя под мышками плодятся насекомые, и гниды живут в твоей голове, и у тебя между ног заплесневело, ты ебаная вонючка, ты хуже, чем все остальные эти нелюди, эти грязные насильники, и доебывающиеся до детей, и те, которые пиздят своих жен, ты ебаный бесполезный пиздюк, ты так же виновен, как и все остальные, запер меня здесь вот так, я ненавижу тебя, лучше бы ты умер, давай, порежь себе вены, как мраморный чел, и прекрати этот кошмар ради нас обоих, дольше ты не выживешь, я ненавижу тебя еб-твою-мать, каждый человек, находящийся здесь, ненавидит тебя, каждая женщина в мире — кран повернут, и я немного отхожу в сторону, ловлю момент, быстро выключаю воду и прячусь за свое полотенце, я понимаю, что не смыл мыло со спины, и я злюсь, черт побери, но я не рискну смыть это холодной водой, вместо этого я вытираю остатки мыла полотенцем.
Одевшись, мы просачиваемся в котельную и ждем следующей группы заключенных. Рядом со мной стоит смешной маленький человечек с длинными волосами. Он разговаривает. Со мной. И это шок. Он говорит мне, что его зовут Иисус. Я смеюсь. Нет, так меня зовут остальные заключенные, и с моего лица сползает улыбка, после двухнедельного бойкота расстраивать этого человека — это последнее, что я хотел бы сделать, он может назваться любым именем, которое ему нравится, и называть меня как угодно, лишь бы он от этого был счастлив. Он говорит мне, что его называют Иисусом, потому что у него длинные волосы и по профессии он плотник, духовный человек, который ходит в сандалиях. Я раздумываю, что ответить, если мой язык мне подчинится. Он мельком оглядывает на остальных, которые сердито уставились на него, и я догадываюсь, что они сердятся на него за то, что он говорит со мной, он говорит, что два года провел в Индии, его остановили на границе, им показались подозрительными его хипповые волосы и дурной характер. И по этой причине он в тюряге. Из-за своей внешности и фашизма власть предержащих. Могу ли я в это поверить? Я киваю. Они поместили меня в корпус Б, потому что я не выказываю Директору никакого уважения. Я расскажу тебе о Директоре. Он кое-что натворил на островах, и иностранцу будет трудно поверить в это, а я знаю эту историю, но не признаюсь ему, я рад выслушать ее еще раз. Но сначала он должен у меня кое-что спросить.
Я весь внимание, я вежлив, я слушаю его, и вначале я упускаю смысл его слов, изо всех сил сосредотачиваюсь, напрягаюсь, чтобы понять его; и Иисус задает мне очень серьезный вопрос, всматривается в мои глаза, странным образом изучает меня и спрашивает, все ли со мной в порядке, понимаю ли я его речь; и это возвращает меня в реальность, и я четко слышу его, до меня дошло, какой вопрос он мне задал, правда ли, что я изнасиловал женщину, а потом убил ее. Этот удар приходится мне в солнечное сплетение, и я отшатываюсь назад, ударяюсь о стену, с трудом дышу, я запинаюсь, качая головой, и не могу говорить, в конечном счете говорю: «Нет», шепотом, голос срывается, нет, конечно, это неправда, я этого не делал, кто такое сказал, я что, выгляжу как насильник? Это риторический вопрос, как будто существует типаж насильника, но, должно быть, мое лицо выражает шок, как и шок в моем голосе, а Иисус смотрит на меня так, как будто он — праведник, способный распознать факт и выдумку, некий духовный учитель, который прощает и знает, что все мы — братья и сыновья наших матерей. Иисус кивает и говорит: «Я и не думал, что ты насильник»; и мне приходит шальная мысль, вот он дурак, но, но большому счету, я хочу поблагодарить его.
Иисус объясняет мне, что люди из корпуса ненавидят насильников. Он говорит с другими заключенными, и они смотрят на меня и задают вопросы. Я по очереди смотрю на сицилийца, который кладет дрова в топку, замечаю, сколь осторожно он опускает чурбаны на пол, а теперь он аккуратно складывает их в стопки. Может, он забыл о собственном ужасном преступлении, мне хотелось бы знать, что такого он совершил, чтобы отсидеть в Семи Башнях такой долгий срок. Может, он и есть настоящий насильник, и время отпустило его грехи, и если его приятели не относятся к нему с таким омерзением, то, может, этого никогда и не происходило, но затем я размышляю о жертве и знаю, что она этого никогда не забудет. Но старик — не насильник, я просто не хочу, чтобы он был насильником, и когда я смотрю на Иисуса и стоящих за его спиной жюри присяжных, я вижу, что выражение их лиц изменилось, понимаю, что ненависти больше нет, гоблины кивают, а один из них даже смеется. Иисус говорит мне, что человек с широкой улыбкой известен под прозвищем Мясник, и именно он хотел пырнуть меня в душевой, но Иисус подверг его план сомнению, и они отложили нападение до вечера, и тогда он поймал бы меня за зеленой дверью, так что это хорошо, что теперь они знают правду. И Мясник хлопает меня по спине и усмехается. Он дружелюбный человек. «Господи», — думаю я, — «если верят мне на слово, то они идиоты», и они бы были идиотами, если бы поверили в сказку об изнасиловании, надзиратели открывают дверь и гонят нас вперед.
Должно быть, сам Директор запустил в систему этот слушок, и я должен помнить, что в Семи Башнях нет настоящей правды, есть слухи и подозрения; и мы судим тех, кто рядом с нами, по собственным меркам, но это садистская шутка, и несколько секунд я ненавижу Директора, я хотел бы убить его, но это ощущение проходит, и я вместо этого заставляю себя пожалеть его. Я ни к кому не испытываю ненависти. И потасовки, разбитое окно, спизженные фотографии — такие преступления можно простить, но только не изнасилование. Какой человек способен сделать такое с женщиной, или с другим мужчиной, или с ребенком? Насильник будет скрывать свое преступление, выдумает какую-нибудь шнягу, лишь бы все знали, что он хороший человек, и, вероятно, он сотрет из мыслей память о своем преступлении, он не способен признаться себе, что он — скотина, человеческий отстой, и, может, я действительно виновен, и остатки моей порядочности затмили ужас моего деяния. Я мог сам себя наебать, но как я это узнаю? Тот факт, что другие люди слышали эту историю, и смотрели на меня, и верили в это, говорит мне о том, о чем я не хочу слышать, это порождает подозрения и сомнения; и разве не говорят духовные люди, что каждый способен и на хорошее, и на плохое деяние, что мы все и святые, и грешники, что каждый из нас мог оказаться машинистом поезда, отправляющегося в Освенцим.
Надзиратели ведут нас обратно в корпус, и я слышу только Иисуса, давлю в себе подозрения и наслаждаюсь расслабленной атмосферой. Ломаные предложения и странные слова, но это мой тюремный patois [13] .
Меня медленно накрывает счастьем, теперь я знаю, почему со мной так обращались, и надеюсь, что Иисус расскажет всем новость. Мы доходим до двора, и он смотрит на одного из надзирателей, стоящего высоко на стене замка, поднимает руку, как будто у него в ней оружие, водит пальцем по воображаемому курку; и на минуту я вспоминаю Гомера, но я знаю, что этот Симпсон — экстремал другого рода, жертва и преступник, Иисус задирает свои волосы и язвит над грифом. Он оборачивается ко мне и говорит, что никогда не пойдет в парикмахерскую, что когда его освободят, он проведет неделю дома, а потом вернется в Индию вместе со своей сестрой. Приглушенным голосом он говорит мне о ней, духовная женщина, которая может летать при помощи медитации. Он видел это. Он пристально смотрит на меня и говорит, что она не того типа женщина, с которой мужчина захотел бы заняться сексом, хотя она красива, и он снова спрашивает меня, понимаю ли я, и я говорю, что понимаю. И это правда.
13
Patois (фр.) — диалект, разговорный слэнг.
Я слушаю Иисуса и смотрю, как по двору передают новость обо мне, замечаю, что один из тех парней, с которыми я дрался, передает эту информацию через заслонку в воротах, и мои взгляд скользит дальше, и в ближайшем углу двора я замечаю дерево. На фоне белой штукатурки оно кажется черным и грубым, кора разлинована глубокими бороздами, ствол, ветки и разветвления похожи на камень. Колючая проволока, растянутая по стене позади дерева, превратилась в плющ и раскидала свои щупальца, опутав ствол и въевшись в его побеги. Я неотрывно смотрю на дерево, а Иисус все говорит, я узнаю о его твердом намерении вернуться в Индию и достичь просветления, Директор счел бы это богохульством; и я киваю, мне интересно, в то же время я разглядываю застывшую старую смолу вокруг ран дерева, проволока дышит, тянет свои щупальца, дерево уже мертво. Вряд ли его посадили здесь специально, должно быть, оно выросло из семени, оброненного улетающей птицей. Непонятно, как оно смогло выжить в этих голых скалах, но оно выжило, выросло, и жило, и, в конце концов, умерло, и затем превратилось в камень.