Тюрьма
Шрифт:
Странствующий человек, которого зовут Джимми Рокером, привязан к электрическому стулу. Он думает о своей матери, и ему хочется, чтобы она пришла и спасла, но она далеко и не знает, во что он вляпался. Он думает о своей нежной бабушке. Она качается. В своем кресле-качалке. Она умерла. Интересно, жива ли, по крайней мере, его мать. Он слышит, как священник читает Библию, и заявляет, что не верит в религию. Если бы Бог существовал, то помог бы ему в трудный час, но Джимми знает, что никакая сверхъестественная сила не сможет спасти его никчемную жизнь. Джимми — философ-материалист, предпочитает иметь дело с вещами, которые можно увидеть и потрогать, он мечтатель, но он логичен и он экономный потребитель. У него нет времени на теории. С людьми, которые ведут жизнь бесцельных бродяг, не происходит чудес. С мягкосердечными, любящими скорость париями. Любителями дешевых заведений. Джаза из музыкальных автоматов. Ковбоями-гонщиками. Для пего существует только большая дорога. Имбирное пиво, гамбургер и широкая улыбка Мари-Лу, его мадемуазель из Миссисипи. А палач скалится, он похож на мороженщика с его безвольно повисшим хуем, занавес отдергивается, и он оказывается лицом к лицу со своей мамой и бабушкой, за стеклом эти страдалицы, свидетельницы его смерти. Сзади поодаль стоит мужчина, ему интересно, его ли это отец, впрочем, нет, насрать ему на этого старика. Палач благословляет меня и говорит: «Скоро все кончится, сынок, никто, кроме тебя самого, не знает, что именно ты сделал не так. Ты унизил свою мать». И Джимми хочет что-то сказать, но не находит слов, рычаг опускается, и электричество ревет в его теле.
Кислород перекрывают, органы начинают дымиться, и я вздрагиваю. Я вне своего тела, а Джимми Рокер трясется, и раскачивается, и просит о милости, его кожа начинает дымиться, глаза вылезают из орбит. Через короткое мгновение огонь вырвется из его груди, и сердце его плавится, и слезы текут по моему лицу, а пламя лижет ботинки Рокера, жжет его «Конверсы», черты лица меняются, цвет и индивидуальность разрушаются сами по себе, потому что все, что я люблю, умирает, опускается темнота, унося меня прочь.
Меня бьют в затылок, меня застигли врасплох, я взбешен, последние три дня я был начеку, я не спал, я избегал колкостей и оскорблений; это только подтверждает, что эти люди ненавидят меня, я даже отказался от похода в душ, я хожу только на сафари, когда это необходимо, я напрягаю мочевой пузырь и кишки, зная, что в этом закоулке на меня легче напасть, чем в комнате, где стукачи могут дать хоть какую-то защиту. Лишение сна превратило меня в маньяка, параноика, меня постоянно тошнит, мне нужно проблеваться, но я не способен и на это; я готов защищаться, я могу искалечить своим стеклянным ножом, который лежит в кармане моей куртки, я положил его подальше от талисмана удачи, обмотал один конец туалетной бумагой, и поучилась импровизированная рукоятка, мои пальцы расслаблены, как у стрелка. Стеклянный нож — это сила, хотя я не хочу
Перегибаясь над желобом, я умываю лицо, быстро вытираю кровь, зная, что все со мной будет в порядке. Люди придают заболеваниям крови мифическую силу. Трус сплевывает, и я оборачиваюсь и вижу на своих джинсах мокроту, пристально смотрю на ближайших ко мне клоунов, их бледные лица невыразительны; и я смеюсь, называю их Мистером Несправедливым, и после нашей потасовки с гоблином они ведут себя настороженно, но готовы вонзить в меня нож, когда я буду спать. Я сплевываю на землю перед ними большой кусок розовой слизи, может, надо завыть, но я против этого, я не хочу действовать слишком театрально. Хорошо быть сумасшедшим, но это не есть умно. Я мало чего могу сделать с этими придурками, это другая, новая и более широкая игровая площадка, все прошедшие годы я видел другой кошмар, эти задиры приближаются ко мне, и я чувствую их пендали и слышу их бормотание, падаю на землю, ритмичные насмешки, это хуже оскорблений, и они начинают избивать меня, и я принимаю это наказание, потому что я слишком мягок и думаю, что я заслуживаю именно этого. В конечном итоге учитель прекращает драку и прогоняет мальчишек прочь, он видит, что у меня мокрые глаза, но не дает мне носовой платок, я ведь сдерживаю эти слезы; и он не помогает мне поднятья с земли, мои штаны разодраны на коленках и кровь стекает с израненной кожи в кратер тюремного двора.
Самое страшное здесь — это то, что послабления не будет. Я не могу уйти вечером домой или спрятаться в камере. Я не знаю, что теперь думать по этому поводу не думай, просто перестань мучиться, и напрягись, и выеби каждого из этих уебанов, вот это тебе и надо сделать, отпусти себя и прекрати сдерживаться и переживать о других людях, плевать, заслуживают они этого или нет; ты еще не слишком глубоко вонзил свои зубы, ты должен был порвать его на части, разодрать ему лицо и вгрызться в кости, выдрать кусок и пережевывать его перед этими так называемыми жесткими парнями; это порядком их всех напугает, даже массовые убийцы боятся животных, бешеные крысы забираются в норы, прячутся в водосточных трубах, вот так об этом говорится, загнать эту ебаную жопу в крысью дыру, помни об этом, половине этих грязных ублюдков такое придется по нраву, просто с настоящего момента оставайся начеку; ты уже вбил колья, держись за свой нож и в следующий раз порви их ебаные горла, любой из них может оказаться беспощадным, это самая легкая вещь на свете; и я черпаю воду, полощу рот и сплевываю, пока вода не становится чистой и прозрачной; я стою с распахнутой пастью, чтобы холодный воздух не дал ВИЧ проникнуть в мои десны, забраться в укромное местечко, где можно пережить свой инкубационный период, и развиться, и превратить меня в скелет — теперь ты это сделал, в следующий раз ты разрежешь уебана, как кусок мяса, тебе вообще нечего терять — вряд ил этот парень болен СПИДом, нет никаких предпосылок, он может быть подлецом и грязным, но никто из нас не остается чистым больше чем на один день в неделю, не в этой сраной дыре; и я иду обратно в камеру, ищу свое полотенце, вытираюсь, и мне хорошо, потому что первая атака закончилась, и со мной все о’кей, это должно напугать некоторых выблядков, они хотели легкой жертвы; они вернутся и станут вдвое сильнее, вдвое неумолимей, не парься насчет всего этого, эти садисты, и расисты, и криминальные элементы остались позади; помни, кто тут изгой, цыган-воришка и странствующий еврей, придурок, ищущий пристанище, который хочет спиздить их состояние и выебатъ их сестер; и я вытаскиваю из кармана туалетную бумагу и вытираю на хер сопли, иду к зеленой двери и стучу по жести, падаю в сумрак расплывшихся экскрементов — это дистилляция, облака появляются от испарений ссак и говна, разбавленная сперма и инфицированная кровь — вижу, как крысы разбегаются прочь, они огромны — маленькие псы — и я не могу въехать, как они протискиваются сквозь эти трубы — они все еще там, ждут под навесом, чавкая слюной — и я бросаю бумагу в корзину, чел, ответственный за вынос корзины, — слизняк, выбрал роль говнокопателя — это одна из немногих имеющихся работ; и я быстро выметаюсь из сортира, иду к своей кровати, смотрю на безмолвного человека, который сидит напротив — Бу-Бу — того самого, со своими спичками — спичечный человек сделан из дерева, черная голова из пороха готова взорваться — и нас здесь немного, одиноких божьих людей; и у нас есть общая черта, но мы и не можем общаться друг с другом — ты не подлежишь восстановлению, наслаждайся гонкой — и я делаю попытку, говорю Бу-бу: «Привет», но он даже не слышит меня — болван — и я вижу, что он печален и растерян, но я ничего не могу для него сделать — у тебя достаточно своего гемора; и он сидит на своем матрасе, занятый своими спичками, сорок или около того уже склеил вместе — какого хуя он делает, может, он строит планер, думая, что он может спастись из Колдица [12] , толстый сопливый пиздюк; складывает панель — он сделает плот и исчезнет в крысьей дыре, выплывет в море и тормознет роскошную яхту, рассчитывая, что будет сидеть за столом капитана, бухать шампанское и трахать его жену; и я сажусь на свою кровать, смотрю, как работает спичечный человек.
12
«Колдиц» — еженедельная многосерийная теле-пьеса о жизни группы английских и союзных военнопленных в фашистском лагере Колдиц во время 2-й мировой войны. Передавалась по Би-би-си-1 [ВВС 1] с 1972 по 1974 год.
Бу-Бу не обращает внимания на окружающую обстановку. Он методичен и сосредоточен на своей задаче. Я сую руку в карман и нащупываю стеклянный нож. Он толстый и острый, это стекло из разбитого окна над моей кроватью. Я копаюсь в карманах и нащупываю гладкую поверхность своего талисмана — выкинь его на хуй, чего хорошего он тебе принес? — я понимаю смысл талисмана и успокаиваюсь. Сердцебиение замедляется. Я прошел первый большой экзамен, и возбуждение понемногу выветривается, и я увлеченно смотрю на мановения рук спичечного человека. Я пытаюсь найти разницу между выброшенными и склеенными спичками, понимаю, что спички на панели — без головок. Откуда-то я знаю, что они симметричны, каждая последующая спичка точно совпадает по длине с предыдущей. Словно в подтверждение моих догадок Бу-Бу держит одну спичку на свету, вдыхает запах дерева и проводит языком по краю, и я думаю о том сосновом бору, в котором я спал; немой человек отмеряет спичку для панели, прикладывает ноготь к деревяшке и затем откусывает головку, выплевывает ее, скребет кончик и добавляет клей, прикладывает ее к плоту, крепко прижимает и ждет, пока она приклеится. Он сидит и любуется своей работой, на его губах появляется слабая улыбка.
Нужно наслаждаться этим моментом спокойствия. Трое, которые напали на меня, находятся недалеко отсюда; и я думаю, что же случится, когда нас, всех вместе, запрут на ночь, что случится после этого, как именно они будут мстить мне; и я даже не смогу отключиться, а может, мартышки-гоблины присоединятся к этим уебанам, по крайней мере, те трое, которые нападали на меня, не живут вместе с Папой. И неожиданно до меня доходит, что эти парни вообще не из нашей камеры, что я никогда раньше их не видел и что когда они уходили, они поднимались по лестнице. Я издаю вздох грандиозного облегчения, радость выстреливает и пульсирует по моим венам, несется до сердца. Этот драгоценный сложный орган разбухает — у тебя есть нож, что тебе еще нужно, следи за этими гоблинами, и Бу-Бу опасен, не обманывайся его пассивным поведением, самые ужасные люди спокойны, собраны, а внутри кипят от ярости — и на минуту я закрываю глаза, но я в боевой готовности, пурпурный свет и горящие спички мерцают во всей своей многоцветной красе. Очень-очень нежно я провожу пальцем по лезвию своего стеклянного защитника, я знаю, как страшно можно им покалечить; я помню лицо того парня во дворе, которого я укусил, помню, как я разорвал его кожу, и думаю, откуда мне взбрело в голову цапнуть его; волна эйфория накрывает меня с головой, откатывается и возвращается с волной уверенности; и я пытаюсь убедить себя, что я такой же гоблин, мы идем по жизни с рок-н-роллом и режем на куски всех подряд, я безумец, я не собираюсь ложиться и умирать.
Время идет медленней, чем обычно, и я уже провел неделю в этом корпусе, но все еще не могу нормально спать по ночам и еще ни разу не говорил с другим заключенным. Парень справа от моей кровати кивнул разок, но когда я пытаюсь заговорить с ним, он отворачивается. Это больше, чем просто язык. Это — отбросы тюремной системы, ненормальные, которые калечат, и насилуют, и презирают невинность, они утонули в своей жестокости, психическая пытка вдобавок к пытке телесной. Я стою в очереди, чтобы получить свой обед, Шеф хотя бы слабо улыбается, но он реагирует на каждого подошедшего, кроме гоблинов; они держатся в стороне от его мира с жиром, и бромом, и удовлетворения работой; и я сижу на матрасе или на уступе и пережевываю каждый кусок вдвое дольше, чем я делал это в корпусе С, жую замедленными движениями, потом намываю свою миску, пока пластмасса не начнет сиять и не превратится в сталь, но все это только после того, как пообедают все остальные; я карлик, изгнанный из этого общества. Бу-Бу — карлик, но он живет в безопасности в своем спичечном раю, а другие неудачники получают случайные пинки и пендали, смиренно опускают головы и не пытаются дать сдачи, так относиться к происходящему — весьма по-детски, и от этого я прихожу в негодование. Я иду на сафари и едва замечаю, что там воняет, чувства притупляются, я нагибаюсь и ощущаю, что у меня влажная кожа, не знаю, с чего она вдруг намокла, откуда, снаружи или изнутри, я встаю у раковины и втираю ледяную воду в каждую доступную пору, я намочил одежду, но мне плевать, меня трясет, я наклоняюсь еще ниже. Я смотрю в потолок, наблюдаю за насекомыми, спиральные струи, и бомбардировщики, и бездушные трутни, слышу, как комары запускают автоматы; я выхожу на улицу и слоняюсь по двору, даже если мороз или просто холодно, я знаю, что скоро скопычусь, интересно, как долго может выживать нормальный человек; тройной плевок бьет мне в затылок, жесткие и ухмыляющиеся лица, глаза без выражения, дразнят, по крайней мере, в одиночестве нет опасности. Есть такая песня: «Ты не знаешь, что у тебя есть, пока не потеряешь, как говорится, трава всегда зеленее»; и я знаю, мне нужно собраться и понять, каким же я был счастливым. Отчасти мне хочется встать и бросить вызов всем им, заставить этих шлюх говорить — или пусть убьют меня, пусть они научат меня своему языку или навсегда заткнут меня, но если я взбунтуюсь и откажусь сидеть и безмолвно страдать, это развяжет руки толпе, и тогда у меня не останется шанса; спесивый ниггер, ха-ха, который отважился противостоять линчующей толпе, стены узки, башни возвышаются; и мое смятение растет еще больше, человек-гриф следит за нами, слушает, ждет, пока утихнут последние конвульсии жизни; и очень скоро гоблины нападут, этот момент близок, они перестанут играть, они придут, с проволокой, сталью и стеклом, парализуют мои руки и ноги, превратят меня в овощ — в репу — и Директор умоет руки и отправит меня в психбольницу — или в молодой картофель — и меня никогда не выпустят оттуда, я не смогу нормально двигаться, не смогу думать, я стану подвесной грушей для ебанутых преступников, сексуальным слугой для Гомера и его ебарей-пидарасов — в нечто более экзотичное, вероятно, баклажан — и я откидываюсь на стену, прислоняюсь к кирпичам — или в тропический фрукт, который гладок снаружи, по прогнил до корки, что-то типа вонючего старого дуриана — теперь я прикрыл свою спину, смотрю на противоположную стену, на ней облупилась штукатурка, в моей броне прорехи, что от нее осталось? — ты всегда был слизняком, всегда был и всегда будешь, ты знаешь, именно так говорит мама — и мои кулаки никуда не годятся, ну что это за защита? — убей их до того, как они убьют тебя — что я за человек; я думал, что смогу вырвать глаза из черепушки Жирного Борова, как будто это сваренные вкрутую яйца- если ты не сможешь постоять за себя, тебя сожрут заживо, ты отплатишь им в десять раз хуже, в глубине души люди злы, они замечают слабость и вторгаются, раздирают рану, а потом улыбаются и ждут, пока не наступит момент безопасности, и после этого не жди от них сострадания — но, конечно, теперь у меня есть нож, толстый клинок из стекла; я могу им так жестоко покоцать, так, что этот парень будет вспоминать
Богослов, который выдумал рай и ад, был под наркотиками, у него явно больное воображение. В аду не может быть саун и бассейнов spa, корпус с осужденными на вечное наказание, лунный пейзаж, на котором горят угли и тлеют воронки, преступники забылись в мучениях, и когда мимо дефилируют дьяволицы в накинутых рыбных сетях, с шестидюймовыми стилетами, то им так стыдно, что они не могут поднять глаз. Сочащиеся потом из каждой поры, они скорее взмолятся о прощении, пожелают, чтобы их отправили в рай, в эту зимнюю чудесную страну замороженного безбрачия. Да они, должно быть, больны, если им хочется покинуть тепло ада и провести вечность в с отмороженными членами, в окоченевшем сообществе, где святые отцы сидят в суровом молчании, учатся деловым качествам. Великий богослов явно не бывал в Семи Башнях, здесь холод притупляет наши чувства, проникает до костей, до самых наших душ.
Если мне суждено умереть в Семи Башнях, то я хочу умереть прямо здесь, в душевой, я две недели не мылся, и теперь, под горячим душем, мне непередаваемо хорошо, нож спрятан у меня под одеждой, я легко смогу его выхватить. Тут полно людей, которые только и ждут момента схватить меня, когда я буду беззащитен. Каждую секунду дня и ночи они следят за моими движениями. Одиночество убивает. Только Бу-Бу отвлекает мое внимание, и я наблюдаю за ним издалека, опасаюсь, что меня засосет в его психотический мир, этот печальный придурок ищет горелые спички, обыскивает мусорное ведро у двери, медленно собирает щепки, часами пялится на них, в то время как остальные заключенные играют в карты и домино и ругаются. Эта рабочая этика Бу-Бу взывает меня к решимости, и я думаю о своем стекле и размышляю, найду ли я в себе когда-нибудь мужество покоцать запястья. Я мог бы сделать это здесь, в душевой, просто упасть вниз, в туман и смотреть, как пузырится кровь, как она вытечет из моих вен, присоединится к водовороту и смешается с мылом и грязью, и я тихонько ускользну в лучшие миры. Я останусь навсегда в этой душевой, вечно буду соскребать с себя грязь и отмываться, но нет такого понятия, как славный рок-н-ролльный суицид, нет романтики, нет свободы, нет кайфа от самого действа.