У беды глаза зелёные…
Шрифт:
– Вот вернусь, будет тебе белка, будет и свисток, – бормотал я сквозь зубы.
Чем больше я себя распалял, тем сильнее мне хотелось жить. Я рассматривал всё ярче разгоравшиеся звезды и вспоминал, вспоминал.
– Щас стемнеет по-настоящему, и будем выбираться, – не унимался напарник. В том, что он меня вытащит, я не сомневался.
– Ты бы покурил на дорожку, – Конюх сунул мне смятую пачку «Явы» и зажигалку. Я сунул сигарету в рот и, чиркнув «Zippo», потянулся к огоньку, но подкурить не успел. Раздался страшный взрыв совсем рядом, и последнее, что успело пронестись в моем затухающем сознании,
Но я выжил. Слишком велико, видно, было мое желание к возвращению и сильна тяга к жизни, что костлявая боевая подруга и на этот раз прошла мимо. Видно, сбылось мое пророчество насчет курения, и душманы вычислили нас гранатометом.
Конюх погиб, а меня подобрали ребята-разведчики и, протащив на себе двенадцать километров, сдали в санбат. Но всё это я узнал потом, в санроте, где ждал отправки в Союз, в стационарный госпиталь.
Перед уездом полковник вернул мне письмо.
Затем полгода лечения, восстановление сил и документов, военно-транспортный самолет, подмосковный аэродром и, наверное, последнее «спец» в моей жизни – «Центр спецреабилитации и восстановления».
Война для меня закончилась.
…Заметив впереди придорожное кафе, я притормозил и, свернув на обочину, подъехал к бистро. Надо было перекусить, а заодно и посмотреть документы, которыми снабдил меня невозмутимый лейтенант в Центре. Наспех съев две сосиски и проглотив безвкусный кофе, я достал папку и углубился в чтение. Место службы – Новосибирск, номер воинской части, звание – гвардии ефрейтор. Нормально. Далее следовали медицинские документы – не рекомендуется, запрещено, категорически противопоказаны нервные стрессы.
Из бокового карманчика я вытащил два шприца в вакуумной упаковке, заполненные мутноватой жидкостью, прочитал надпись: «Применять во время психологического стресса». Вот значит чем нас кололи после каждой удачно проведенной операции – стресс снимали! Знать бы только, когда оно наступит, это время.
Понятны стали улыбка лейтенанта и его слова:
– Отдохнешь, оглядишься, а не приживешься, давай к нам. Тебе работа всегда найдется!
Я закурил и, сунув шприцы в нагрудный карман куртки, завел машину. До конечной цели оставалось немного, и хотя я за два дня отмахал две тысячи километров, усталость не ощущалась. Ожидание скорой встречи усиливало нетерпение. За год, проведенный в санатории, я понял, насколько дорога мне зеленоглазая девушка. Хотелось одного: подойти к ней, посмотреть в прекрасные озорные глаза и, положив руки на покорные плечи, сказать:
– Я люблю тебя, Люда! Я вернулся!
И простить. И я уверен, что хотя она и замужем, Люська не раздумывая пойдет со мной даже на край света.
Ну вот, кажется, и подъезжаю. Остановив машину на Кошечкиной горе, я вышел и замер в недоумении. Деревни почти не было, она сгорела. Посередине стояла задымленная церковь, не было клуба, места наших постоянных сборищ, не было нашего дома, дома Люськи и Сереги. На их месте возвышались невысокие бугры, густо заросшие травой. Дом деда Степана
Быстро съехав с горы, я подрулил к дедовой халупе, остановился и вышел. Несмотря на ранний час, дед сидел на лавочке и, подслеповато щурясь, разглядывал меня, наконец узнав, вскочил.
– Геньша, ты никак! – он по-бабьи всплеснул руками. – Живой! Здоровый! Ах, ты батюшки! – дед суетливо крутился вокруг меня, то поглаживая машину, то недоверчиво трогая меня за одежду, словно пытался убедить себя, что это действительно я.
– Ну, орел вернулся! Верила Шурка-то, до последнего верила, что приедешь! Не дождалась, сердечная! – он сокрушенно качал головой.
– Как не дождалась? Что тут у вас вообще случилось? – я от неожиданности присел на лавку.
– Так умерла она, уж два года как. Ай ты не знаешь? – он испытующе глянул на меня. – Я же тебе всё писал – и про Шурку, матушку твою, и про Люську.
Из его сбивчивого рассказа я понял, что был сильный пожар, что меня считают пропавшим без вести и, что я могу жить у него сколько угодно, потому что Нинка-потаскуха опять уехала с каким-то молдаванином. Он ещё что-то говорил, не давал возможности задать вопрос, ради которого собственно я сюда и приехал. Наконец, улучив момент, я спросил в упор, четко чеканя слова:
– Где Людмила? За кого она вышла замуж?
Дед замер, и взгляд его заметался.
– Какая Людмила? Люська что ли? Да где ж ей быть-то? Оно, конечно. Вот ты давай сейчас сходи на кладбище к матушке, а то ведь Шурка-то заждалась тебя. Иди, иди, родимый, а уж опосля всё обговорим. Долгий разговор будет. Задами иди, тут ближе, – говорил он, вытаскивая из багажника коробки и свертки, избегая встречаться со мной взглядом.
– Я пока уберу всё, да поесть приготовлю, – он почти силой подталкивал меня к задней части дома, откуда до кладбища по тропинке рукой подать.
– Она прямо с краю лежит, прямо на бугорке, сразу увидишь. Памятник там еще стоит со звездочкой, военный комат поставил, – он, наконец, вытолкал меня на тропку, по которой я дошел до погоста.
Вот и памятник с краю, у самой дороги. Но что это? Я никогда не страдал приступами галлюцинации, не курил вонючую афганскую травку, и с психикой у меня всё в порядке. Я протер глаза. Памятников было два. Одинаковые. Сверху звездочки. Я быстро подошел. Так, первый – моя мать, а второй… О, Боже! Тарова Людмила Викторовна, 1963-1981. 7 мая. Фотография! Люськи! Нет! Не-е-т!
Те же родные зеленые глаза, к которым я так долго шел, язвительный исподлобья взгляд – её взгляд! Люська, любимая!
– За что мне это?! За что?! – закричал я, чувствуя, что к голове поднимается огненный шквал. Ноги подкосились, и я, обнимая последнее пристанище самых дорогих для меня женщин, завыл жутким воем волка-одиночки, вырывая зубами траву и корчась в судорогах.
Сколько я пролежал, не помню. Наверное, долго. Услышав звук приближающихся шагов, я с трудом поднял голову и увидел деда, который подходил ко мне, держа в одной руке топор, а в другой – цветастый пакет. Подойдя ко мне, он положил пакет на столик, который стоял возле могил, и стал поднимать меня, с трудом усаживая на лавочку.