У Германтов
Шрифт:
Но тут Робер, сказав извозчику, куда ехать, усадил меня и сам сел в экипаж. Мысли, пришедшие мне в голову, рассеялись. Ведь это богини, которые изредка удостаивают своим посещением одинокого смертного на повороте или даже в комнате, когда он спит: остановившись в дверях, они приносят ему благую весть. Но если мы с кем-нибудь вдвоем, они исчезают; собираясь в кружок, люди их не видят. Я снова попал в плен к дружбе.
Робер с самого начала предупредил меня, что на улице темно от тумана, но, пока мы с ним разговаривали, туман стал еще плотнее. Это была не легкая дымка, которую я себе вообразил: будто она вьется над островом и окутывает г-жу де Стермарья и меня. Отъедешь от фонаря на два шага – и он уже не светит, начинается тьма, такая же кромешная, как в открытом поле, в лесу или, скорее, на влажном острове Бретани, куда мне хотелось попасть; я чувствовал себя затерянным на берегу какого-нибудь северного моря, где двадцать раз очутишься на краю гибели, прежде чем доберешься до одинокого постоялого двора; из желанного миража туман превратился в одну из напастей, с которыми надо бороться, так что не сбиться с дороги и доехать благополучно – это стоило нам усилий и волнений, и наконец-то нами овладела радость – радость почувствовать себя в надежном укрытии, радость, совершенно незнакомая тем, кто не подвергался опасности, радость растерявшегося и едва не заблудившегося путника. Но что чуть было не испортило мне удовольствия во время нашей рискованной поездки, удивив и рассердив меня, так это признание Сен-Лу: “Знаешь, я сказал Блоку, что ты его совсем уж не так горячо любишь, что, по твоему мнению, в нем есть что-то пошлое. Вот я какой: я люблю все говорить начистоту”, – самодовольно заключил он тоном, не допускающим возражений. Я был огорошен. Во-первых, я вполне доверял Сен-Лу,
К несчастью для меня, Сен-Лу задержался: он уговаривался с извозчиком, чтобы тот заехал за нами после ужина, и я направился к ресторану один. С вращающейся дверью я обращаться не умел, – это была моя первая неудача, – и боялся, что так и не выберусь. (Для любителей более точного словоупотребления заметим, что эта дверь-тамбур, несмотря на свой мирный внешний вид, называется дверью-револьвером – от английского revolwing door.) В тот вечер хозяин не решался высунуть нос наружу, чтобы не промокнуть, а с другой стороны, считал своим долгом встречать посетителей, и он стоял у входа, с удовольствием слушая, как приезжающие весело жалуются на погоду, и глядя, как горят у них глаза от радости – радости людей, добравшихся с трудом и чуть-чуть не заблудившихся. Однако все улыбчивое его радушие исчезло, как только он увидел незнакомца, беспомощно кружившегося в стеклянной карусели. Это доказательство моего невежества было столь наглядно, что он нахмурился, как экзаменатор, который твердо решил не говорить: dignus est intrare.[283] К довершению всего я проследовал в зал, отведенный для аристократии, но хозяин без всяких разговоров меня оттуда вывел и грубым тоном, который сейчас же взяли со мной все официанты, указал место в другом зале. Тут мне не понравилось, главным образом потому, что на скамейке уже сидело много народу (а напротив меня была дверь для евреев – дверь не вращающаяся, и поэтому когда ее поминутно отворяли или затворяли, то на меня отчаянно дуло). Но хозяин не захотел пересадить меня. “Нет, сударь, – отрезал он, – я не могу из-за вас беспокоить всех”. Впрочем, он скоро забыл о запоздалом и столь беспокойном посетителе – так его радовало прибытие каждого гостя, который, прежде чем спросить себе кружку пива, крылышко холодного цыпленка или стакан грога, должен был, как в старинных романах, внести свою лепту и поведать дорожные приключения, едва лишь он проникал в это теплое и безопасное убежище, где полная противоположность тому, от чего он укрылся, сразу приводит в веселое настроение и завязывает товарищеские отношения, словно у бивачного огня.
Кто-то рассказывал о том, как его извозчик, вообразив, что они у моста Согласия, три раза объехал Дом инвалидов, кто-то еще – о том, как его экипаж, спускаясь по авеню Елисейских полей, застрял между деревьями на Рон-Пуэн и три четверти часа не мог выбраться. За рассказами следовали жалобы на туман, на холод, на мертвую тишину улиц, но произносились и выслушивались эти жалобы с наижизнерадостнейшим видом, вызывавшимся приятной атмосферой зала, где, за исключением того места, где сидел я, было тепло, ярким светом, от которого жмурились глаза, привыкшие к тьме, и гулом голосов, выводившим из оцепенения слух.
Прибывавшим не так-то легко было хранить молчание. Дорожные злоключения в силу своей необычности вертелись у них на языке, причем каждому казалось, что такие случаи могли произойти только с ним, и они искали глазами, с кем бы поговорить. Даже хозяин не соблюдал дистанцию. “Принц де Фуа три раза заблудился, пока ехал от ворот святого Мартина!” – не побоялся сказать он со смехом, как бы представляя адвокату-еврею аристократа, тогда как в любое другое время адвокат был отделен от аристократа преградой, через которую куда труднее было перескочить, чем через яму, заросшую по краям. “Три раза! Это же надо!” – заметил адвокат, дотрагиваясь до шляпы. Принцу не пришлась по душе эта фраза, которой адвокат как бы напрашивался на знакомство. Принц де Фуа принадлежал к группе аристократов, которая, по всей видимости, была способна только на дерзкие выходки даже по отношению к знати, если эта знать была не самого высокого полета. Не ответить на поклон, если человек вежливый поклонился вторично, хихикать или злобно откидывать голову, делать вид, что не узнаешь пожилого человека, который хочет оказать тебе какую-нибудь услугу, пожимать руку и кланяться только герцогам и самым близким друзьям герцогов, с которыми герцоги их познакомили, – так вели себя эти молодые люди и, в частности, принц де Фуа. Этот пошиб привила им распущенность, какой они отличались в ранней молодости (даже молодые буржуа проявляют неблагодарность и ведут себя по-свински: несколько месяцев не пишут сделавшему им доброе дело человеку по поводу кончины его жены, а потом, считая, что это самое простое в их положении, при встрече делают вид, что с ним не знакомы), но в еще большей степени он являлся порождением снобизма чересчур утонченной касты. Правда, этот снобизм, похожий на иные нервные заболевания, которые с годами не так резко дают себя знать, обычно принимал менее воинственный характер у людей почтенного возраста, совершенно невыносимых в молодости. Мало кто из людей постаревших находит полное удовлетворение в заносчивости. Человеку казалось, что, кроме нее, на свете ничего нет, и вдруг, – будь он хоть распринц, – оказывается, что есть еще музыка, литература, даже звание депутата. Происходит переоценка ценностей – теперь человек сам заговаривает с людьми, которых он в былое время испепелял взглядом. Счастливы те, кто имел терпение ждать и у кого, если можно так выразиться, достаточно хорошо устроен характер, чтобы в сорок лет быть довольным учтивостью и любезностью, сменившими жестокость, с какой их от себя отталкивали, когда им было лет двадцать.
По поводу принца де Фуа следует заметить, раз уж все равно мы о нем заговорили, что он принадлежал к компании, состоявшей то ли из двенадцати, то ли из пятнадцати молодых людей, и к еще более узкому кругу, в который входило всего четыре человека. Отличительная особенность компании из двенадцати или из пятнадцати человек, – хотя принц в этом отношении как будто составлял исключение, – заключалась в том, что каждый из этих молодых людей был существом двуликим. Они так запутались в долгах, что поставщики в грош их не ставили, что не мешало поставщикам получать большое удовольствие, когда они к ним обращались: “Ваше сиятельство, маркиз, ваша светлость…” Молодые люди надеялись выпутаться благодаря пресловутому “выгодному браку”, имевшему еще одно название: “толстая сума”, но так как богатых приданых, к коим они подбирались, было все-навсего четыре или пять, то на одну и ту же невесту потихоньку целились с разных сторон. При этом тайна хранилась так строго, что, когда один из них, придя в ресторан, объявлял: “Любезные друзья! Вы так мне дороги, что таиться от вас я не в силах: я помолвлен с мадмуазель д’Амбрезак” – в ответ раздавались негодующие голоса, ибо многие, полагая, что у них самих все уже с ней на мази, не обладали силой воли, необходимой для того, чтобы удержаться от восклицания, выражающего одновременно гнев и удивление. “Стало быть, тебя так разбирает охота жениться, Биби?” – вскричал принц де Шательро, роняя вилку от изумления и от отчаяния: ведь он же был уверен, что помолвка мадмуазель д’Амбрезак скоро будет оглашена, но только с ним, Шательро. А его папенька, улучив минутку, бог знает чего наговорил Амбрезакам про мамашу Биби. “Стало быть, тебе невтерпеж?” – не удержался, чтобы вторично не подковырнуть Биби, принц, но Биби, подготовленный к таким вопросам, ибо с того дня, когда все это стало уже “почти официально” известно, прошло достаточно времени, чтобы обдумать, как себя держать, отвечал с улыбкой: “Я радуюсь не тому, что женюсь, – жениться у меня особого желания нет, – я радуюсь тому, что у меня будет такая жена, как Дези д’Амбрезак, – на мой вкус, она обворожительна”. Пока Биби отвечал принцу де Шательро, тот успел переломить себя и решил, что надо как можно скорее перестроиться и атаковать мадмуазель де ла Канурк или мисс Фостер – блестящие партии № 2 и № 3, умолить ожидавших его женитьбы на Амбрезак кредиторов, чтобы они запаслись терпением, и в конце концов объяснить тем, кому он толковал о прелести мадмуазель д’Амбрезак, что она хорошая пара для Биби, а что если б он на ней женился, то перессорился бы со всей своей семьей. Так, например, он уверял бы, что г-жа де Солеон даже не приняла бы их.
Но если в глазах поставщиков, содержателей ресторанов и т. д. молодые люди мало что значили, зато когда двуликие эти существа появлялись в свете, там о них судили не по тому, насколько расстроено их состояние, и не по тем малопочтенным занятиям, за которые они брались, чтобы поправить его. Они опять становились князем таким-то, герцогом таким-то и ценились в зависимости от того, какая у кого родословная. Считалось, что герцог, почти миллиардер, у которого, казалось бы, каких только достоинств нет, все-таки ниже их, потому что в старину их предки являлись владетельными князьями маленьких государств, где чеканились особые монеты, и т. д. Часто в этом ресторане кто-нибудь из них опускал глаза, когда входил другой, чтобы можно было не здороваться друг с другом. Дело заключалось в том, что, тщетно пытаясь разбогатеть, он пригласил поужинать банкира. Если светский человек встречается таким образом с банкиром, это ему обходится в сотню тысяч франков, что не мешает светскому человеку встретиться потом с другим банкиром. Эти люди продолжают ставить в церквах свечи и советоваться с докторами.
Но принц де Фуа, человек состоятельный, принадлежал не только к аристократической компании, состоявшей из полутора десятков молодых людей, но и к более замкнутому и неразлучному содружеству четырех, куда входил и Сен-Лу. Их никуда не приглашали поодиночке, их прозвали “четырьмя балбесами”, они всегда вместе гуляли, в замках их размещали в сообщающихся комнатах, а так как они все, как на подбор, были очень красивы, то поговаривали даже об интимной близости между ними. Что касается Сен-Лу, то я мог привести прямые доказательства лживости подобных слухов. Но замечательно вот что: как выяснилось впоследствии, слухи эти оказались верны относительно всех четырех, но каждый из них ничего не знал про трех остальных. А между тем каждый разузнавал про других, может быть, потому, что он чего-то добивался, а вернее всего, в нем говорило недоброе чувство, ему хотелось расстроить брак, восторжествовать над разоблаченным другом. К четырем платоникам присоединился пятый (в такого рода четверках всегда бывает больше четырех человек), еще платоничнее прочих. Но его сдерживали религиозные убеждения, четверка же между тем распалась, он женился, стал отцом семейства, молился в Лурде[284] о том, чтобы жена родила ему мальчика или девочку, а в промежутках бросался на военных.
Как ни был кичлив принц, то обстоятельство, что адвокат не обратился непосредственно к нему, несколько утишило его гнев. Да ведь и то сказать: этот вечер был какой-то особенный. У адвоката было не больше шансов завязать знакомство с принцем де Фуа, чем у извозчика, который доставил сюда этого важного барина. Вот почему принц счел возможным, хотя и с надменным видом и не глядя на адвоката, все-таки ответить ему, а тот под пеленою тумана был похож на путника, которого ты неожиданно встречаешь на краю света, у моря, где кружится ветер или все накрыто саваном мглы: “Не то страшно, что заблудился, а то, что не можешь выбраться на дорогу”. Эта мысль поразила хозяина своей верностью, потому что в течение этого вечера ее высказывали уже несколько раз.
Надо заметить, что у владельца ресторана была привычка сопоставлять то, что он услышал или вычитал, с каким-нибудь уже известным текстом, и он всякий раз приходил в восторг, если не обнаруживал разницы. Этим свойством ума пренебрегать не следует: проявляясь в политических разговорах или при чтении газет, оно-то и создает общественное мнение и тем самым подготовляет величайшие события. Многие немцы, содержатели кофеен, обижавшие только своих посетителей и какую-нибудь газету, утверждая в эпоху Агадира,[285] что Франция, Англия и Россия “задирают” Германию, подготовляли войну, которая, впрочем, так и не началась. Пусть историки правы, что нельзя объяснять действия народов волей королей, но тогда они должны заменить ее психологией простого обывателя.
В области политики владелец того ресторана, куда я приехал, с некоторых пор применял свои способности лишь к кое-каким статьям, связанным с делом Дрейфуса. Если он не находил знакомых выражений в речах посетителя или на газетных столбцах, он говорил, что статья скучнейшая, а что посетитель неискренен. А вот принц де Фуа сразу привел хозяина в такой восторг, что хозяин еле дослушал его. “Правильно, ваше сиятельство, правильно (что по существу означало: “Вы, ваше сиятельство, повторили слово в слово”), совершенно верно, совершенно верно!” – воскликнул он, досягнув до, как выражаются в “Тысяче и одной ночи”, “высот ликования”. Но принц уже скрылся в маленьком зале. Потом, – ведь жизнь берет свое даже после событий необычайных, – выходившие из моря тумана заказывали себе закуски или ужин; среди них я увидел молодых людей – завсегдатаев Джокей-клоба: день был до того суматошный, что они по рассеянности заняли два столика в большом зале и благодаря этому очутились совсем близко от меня. Катаклизм был такой силы, что ему удалось установить даже между малым и большим залом, между всеми этими людьми, возбужденными ресторанным уютом после долгих блужданий по океану тумана, не распространявшуюся только на меня простоту отношений – нечто подобное такой простоте, наверное, царило в Ноевом ковчеге.