У каждого своя война
Шрифт:
Грузчики, таскавшие мешки из зарешеченных секций-клеток, как и прежде, пытались заигрывать с Любой, отпускали соленые шуточки. Раньше она отвечала такими же шуточками, не менее солеными и задиристыми, и все хохотали, все были довольны, смех при такой адовой работе — дело полезное. А теперь Люба ходила словно неживая.
Иван Белобок, долговязый, жилистый белорус с железными зубами, поманил Любу рукой, стоя за железной решеткой. Он был голый до пояса, весь обсыпанный сахарной пудрой, в брезентовых, стоящих колом штанах. Бугры мускулов переплетались на его руках, животе, груди.
– Эй, Любаша!
– Чего тебе? — она подошла к решетке. Иван Белобок сверкал в улыбке никелированными зубами.
– Любаш, у меня глаз — алмаз, баб насквозь вижу... — начал было он.
– Видать, с бабами все зубы-то порастерял?
– С вами не только зубы, с вами кой-чего и посерьезнее потерять можно, — коротко гоготнул Иван
– Что, неужто потерял? — Люба притворно испугалась, указав рукой на низ живота. — Ой, Ваня-а, как же ты теперь будешь-то, бедный! Последняя отрада…
Грузчики, таскавшие мешки, взорвались хохотом, эдакое жизнерадостное жеребячье ржание. Иван Белобок смутился, но всего лишь на секунду, затем прижал к прутьям решетки белое от сахарной пудры лицо:
– Любаша, слышь, я стих сочинил... Вот послушай-ка... — он вновь осветил все вокруг блеском никелированных зубов. Люба знала, что зубы Иван Белобок потерял на фронте — воевал в Заполярье, и цинга съела роскошные белые, как яблоневый цвет, зубы молодого парня.
– Что это тебя на стихи потянуло? От недоедания? Или с перепою?
Грузчики опять заржали. Но Иван Белобок посерьезнел, стал декламировать нараспев. Это была бесстыжая частушка:
Я жену себе нашел на Кольском полуострове, Сиси есть, и пися есть, ну и слава, господи!И снова раздался дружный смех, смеялись даже те, кто, согнувшись, тащил к выходу из клетки-секции тяжелые семидесятипятки. Люба тоже улыбнулась из вежливости, потом поманила пальцем Ивана Белобока и проорала ему в ухо так, что услышали даже грузчики во дворе:
Не ходите девки в баню, Там сейчас купают Ваню! Окунают в купорос, Чтоб у Вани больше рос!И вновь все давились от хохота, а раззадоренный Иван Белобок скреб в затылке и наконец наскреб, запел, притопывая большущей ножищей — на ней был навернут чуть ли не метр пыльных, в сахаре, портянок, обута нога была в галошу. Двое грузчиков, проходивших с мешками на спинах, остановились и, не бросая мешков, слушали, высунув языки от удовольствия. А Ваня Белобок неистово пел:
Кудри вьются, кудри вьются, Кудри вьются у б...дей! Почему они не вьются У порядочных людей!И туг уже несколько грузчиков хором подхватили:
Потому что у б...дей денег есть на бигудей, А у порядочных людей все уходит на б...лей!И теперь стоял такой хохот, что у многих слезы выступили на глазах, они охали, качали головами. К Любе на помощь прибежали несколько работниц. Верка Молчанова зашептала ей что-то на ухо. Люба коротко рассмеялась и запела звонко:
Спит Розита и не чует, Что на ней моряк ночует! Вот пробудится Розита И прогонит паразита!Иван Белобок тут же ответил, покрывая смех отчаянным голосом:
В городе Калязине наших девок сглазили! Если б их не сглазили, мы бы с них не слазили!Люба тоже не давала опомниться Белобоку и хохочущим грузчикам, выпалила скороговоркой, а последние две строчки подхватили сбежавшиеся работницы:
На дворе стоит туман, сушится пеленка! Вся любовь твоя обман, окромя ребенка!Конец веселью положил бригадир грузчиков. Он хоть и посмеивался в усы, но сделал свирепое выражение лица, рявкнул:
– Театр устроили, мать вашу! Два пустых фургона подъехали — кто загружать будет?!
Грузчики послушно забегали, хотя все еще посмеивались, вспоминая лихие частушки, бормотали:
– Ну, Любка, ну, заводная баба…
– А то! С такой не соскучишься!
– Кончай, Любаш, ребят моих накручивать, — усмехаясь, бригадир подошел к решетке, с удовольствием окинул взглядом ладную фигуру Любы в белом халатике до колен, стройные ноги, белую косынку на светлых кудрях.
– А они у тебя что, ишаки рабочие? — усмехнулась Люба.
– Да они после этих частушек загудят на неделю — я их с милицией не найду!
– Э-эх, бригадир! — подмигнула Люба и запела, уходя в цех:
Из колодца вода льется, в желобочке точится! Как бы плохо ни жилося, а целоваться хочется!...В обеденный перерыв она не пошла в столовую, а вышла с завода, побрела к берегу большого пруда, по которому медленно плавали утки и два горделивого, неприступного вида лебедя. Заводское начальство завело лебедей недавно и страшно гордилось, даже в «Вечерке» была заметка о том, как руководство сахарного завода заботится о культуре и отдыхе рабочих, в основном женщин. А утки появились сами собой и даже зимой не улетали. Люба села на лавочку у самой воды, достала из кармана халата завернутые в бумагу бутерброды с колбасой, стала есть, отламывая кусочки хлеба и бросая их в воду. Утки сообразили мигом и подплыли близко, хватали кусочки чуть ли не на лету, а гордые лебеди плавали полукругами на расстоянии, приглядываясь и выжидая. Люба бросила кусочек хлеба подальше, прямо к лебедю. Тот отплыл в сторону, пригляделся к хлебу, плавающему на воде, затем вернулся и медленно взял клювом кусочек, взял с таким видом, будто сделал Любе одолжение. Люба усмехнулась, отломила еще кусочек и снова бросила... С тихим страхом Люба чувствовала, что стала другой. Неужели так бывает? Вчера был один человек — уставший, отупевший от свинцовых будней, от бесконечности забот и тягот, а сегодня — совсем другой, словно заново родился, словно слетели с плеч годы тяжкой жизни, и человек вновь ощущает крепость молодых мускулов, вновь трепещет душа в восторженном ожидании завтрашнего дня, вновь хочется встретить восход солнца, хочется петь и творить разные озорные глупости. Шел и шел человек по бесконечному темному, сырому и холодному тоннелю, шел, не видя впереди света, и уже смирился с тем, что никогда его не увидит, так и будет брести среди грязных, сырых стен до последнего своего дня, и вот случилось невероятное — вдали бездонной тьмы блеснули лучи солнца, его длинные живительные лучи коснулись человека, его лица, тела, души, влив в него молодые силы, веселящую уверенность, что вот сейчас, еще немного — и переломится это серое однообразие, начнется что-то новое, не испытанное прежде — солнце светит так ярко и бесшабашно, солнце обещает, солнце подает надежду! А вдруг опять — обман? Вдруг улыбающаяся, прекрасная надежда обернется ухмыляющейся издевательской рожей, как не раз уже бывало. Но нет, человек уж так устроен, забывает напрочь прежние обманы судьбы, отметает их в самые дальние уголки памяти. Зачем помнить всякую дрянь и гадость? Так ведь душа не выдержит, разорвется. Даже из самых тяжких, самых беспросветных, угрюмых времен выбирает память драгоценные крупицы хорошего, радостного, когда надежда не обманула и сбылось то, о чем мечталось... И вот сейчас Люба была уверена, что надежда не обманет, судьба не подведет, уж так ярко и неожиданно она вспыхнула, испепеляя ее своим сиянием. Пусть лучше она сожжет ее до конца, до маленькой кучки пепла! Люба не боялась, что узнают соседи, — они уже узнали и присочинили то, чего не было, а теперь, когда «это» случилось, теперь даже не будет обидно, если станут сочинять. От озлобленной зависти это все делается, от душевной нищеты, от желания втоптать ближнего в грязь, чтобы он казался хуже тебя, грязнее, подлее, а ты на его запятнанном фоне воссияешь во всем блеске! «Да нет, миленькие, не воссияете, — подумала с усмешкой Люба, меня пачкать будете и сами замажетесь еще больше, — мне завидовать будете и сами обеднеете душой больше прежнего». А уж куда больше? Люба понимала, что души людей изнылись от одиночества, от скудной жизни, от бесконечных разочарований и обманов, Люба сама так жила и, наверное, будет жить так и дальше. А кто живет по-другому? Кому нынче лучше или совсем хорошо? Покажите таких или хоть одного такого! Наверное, только тем, кто встречает на своем тернистом пути настоящую преданную любовь-надежду. Это их, немногих, пригрел своим всевидящим, всемогущим взглядом Господь, их выделил из сонма многих, их осветил своим сиянием, и если они, эти избранные, воспринимают его благость за муки, то это их вина, а не Господа…